Лесные дни
Шрифт:
Тотчас затрещало в стороне, кто-то серый мелькнул в кустах, захлопалась с листвени большая птица, белка спокойно спустилась по стволу.
И так сухо, свежо и чисто было здесь, что захотелось сесть, отдохнуть, пожевать хлебца, оглядеться. Сиденье нашлось тут же: долгая лиственница лежала вершиной в болото. Она уже иструхла внутри, потеряла кору.
Я удобно расположился на стволе, ел хлеб, запивал водой из фляжки, посматривал по сторонам. А жизнь на островине текла своим чередом.
Дятлы долбили по колоднику, лазали по сухарам, добывали шишки,
Маленький полосатый бурундук, задрав хвостишко, бегал взад и вперед по склоненной сосне и садился охорашиваться. Красный снегирь прилетел из болота на елку, сел на ее верхнюю мутовку и поскрипывал жалобно… Плыли над соснами первозданные облака, шумел и утихал ветер…
Я с удивлением понимал, что здесь всегда так, независимо от меня: и днем, и утром, и ночами. Где-то идет иная жизнь, есть города, проспекты, небоскребы, есть автомобили, коммунальные удобства, атомные бомбы, ракеты, нацеленные клювами в небо.
А здесь все, как было столетие назад, и два столетия, и, может быть, еще больше.
Здесь своя богатая жизнь: от почек, глухарей, косуль и хвоинок до этого рыжего паучишки, что полусонно тащится куда-то по стволу, озябший, одинокий лесной паучишко.
Здесь своя любовь, свое солнце, зима и весна.
Когда в апреле я сижу за работой и солнце светит мне сквозь пыльные зимние стекла, тут тает снег, сочатся ручьи, воркует лесной голубь-клинтух, возятся мыши, бегают рябчики, — и все это без меня, помимо меня.
Большой дрозд-деряба уселся на высокую березу, косил пугливым взглядом, похрапывал настороженно. Вот снялся по ветру, нырнул в островину.
«Там рябина, наверное», — подумал я и снова сидел, слушал шорох ветра да скрип снегирей.
Когда долго живешь в лесу, ходишь изо дня в день по его сеням, он меняется. Его начинаешь любить сыновней любовью как нечто родное, дорогое. И уже не устаешь от него так, как уставал сперва, опьяненный дыханием чащи и тяжелыми лесными верстами. Самая лесная тишина не давит, не гнетет душу… Да, впрочем, нет тишины для привычного уха. Здесь все живет, дышит, шевелится, улыбается или грустит.
Вот сейчас непривычный городской человек обмер бы тут от тоски и страха, бежал бы отсюда сломя голову, жуткой показалась бы ему нетоптаная елань, с буреломом, с подолбленными дятлом сухарами. А мне ничего. Я слышу лес. Мне не скучно. Тут разговаривают синички, бегает-суетится поползень, резко пищит полевка у корней выворотня, лепечет на ветру сосновая пленка-ветряночка, шуршат соломины высоких трав.
Треск и шелест впереди. Берусь за ружье. Большой высокий зверь ходко идет из болота. Словно бы лошадь. Лось. Он выскочил на островину и встал, уставил вперед стеблистые уши, потянул мордой, скосил белый глаз.
Постоял, дохнул шумно и вдруг сунулся в осинник, исчез в две секунды. Ничто не хрустнуло, не звякнуло под его копытами.
Зверь приходил сюда на отстой.
Я пошел по островине. Шуршала,
Птичьи гнезда, покинутые жильцами, висели в кустах там и сям, глухариный помет встречался кучками.
Здесь не было пней, и потому опята гнездились у сухостойника, взбирались на колодник дружными ватажками. И какой-то последний отчаянный мухомор еще не сник от холодов, алел леопардовой шапочкой…
…С тех пор не раз заходил я в это обширное болото, ходил и напрямик и по обочинам, а ту островину не мог разыскать, потерялась где-то в его дебрях, но все живет в моем сердце маленькая первобытная земля.
ЗВЕЗДНЫЙ ПУТЬ
Со станции Таватуй до села того же названия километров пятнадцать лесными дорогами.
Я сошел с поезда на узенький перрон, когда уж начало темнеть. К селу из станционного поселка начиналось несколько дорог. Все где-то сходились, и я выбрал правую — ту, что казалась короче других. Километра три или четыре я прошел в сумерках, а потом наступила настоящая ночь. Известно, что лесная темь самая темная. В полях и равнинах слабый звездный свет позволяет видеть очертания предметов, небо над горизонтом всегда светлее, а здесь стены леса стоят отвесно-высоко, лишь звезды заглядывают сюда. Так идешь по звездной дороге, все прибавляя шагу, стремясь скорее вырваться из лесного ущелья, где туман и сырая глина с разъезженной тракторами лежневки.
Вот начали попадаться незнакомые просеки, вырубки. Дорога двоилась, троилась, сбегалась в одну, и я отчетливо стал понимать, что заблудиться во множестве дорог еще легче, чем в нетронутом лесном массиве.
Теперь я шел, примерно выбирая направление, тракторная колея куда-то исчезла, но проселок был торный: несомненно, вел к жилью.
«Выйду куда-нибудь», — думал я, покуривая и чувствуя, как на лопатках уже липнет рубашка.
Вдруг слабым сиянием заголубели вершины елей. Месяц засветился над ними, и лес внезапно кончился. Открылась вырубка — так показалось мне сперва в темноте. Но скоро я разобрался, что за вырубку принял старую гарь. Она была велика, конец ее терялся во мраке.
Идти дальше не захотелось. Дождусь утра, тогда разберусь в путанице дорог, а то ведь уйдешь незнамо куда — ночные версты короче дневных.
Я сошел с дороги на гарь и сразу попал в нагромождение свалившихся сухих стволов, ломких сучьев и колючих елочек.
Глаза, привыкшие к тьме леса, видели здесь хорошо и, наверное, светились, как у волка. Угрюма, тиха, черна была гарь. Месяц над ней светил так зелено, волшебно, что показалась мне она полем древней битвы, как на картинах Васнецова. Лежали, зарастали здесь побежденные богатыри-деревья — кипела когда-то неравная схватка. Стволы лежали часто и беспорядочно, иные еще стояли накренясь, иные скрестились, поддерживая друг друга.