Лесные дни
Шрифт:
На весенних рассветах здесь пели соловьи. Скрипел невидимый дергач. Синегорлые варакушки трещали и посвистывали с вершинок кустов. Нарядные дубровники порхали по кочкам заливного луга.
На опушках, возле полей, в поросли мелких елочек с мягкой хвоей находил я гнезда черноголовых славок, тоненьких серых птичек, которых редко встретишь в Зауралье. Здесь была обетованная земля для всякого любителя природы. Нигде не встречал я такого множества цветов, как на заливных лугах по Галашке, таких непугливых птиц, спокойно подпускающих на самое близкое расстояние. И я уже перестал удивляться, если находил гнездо горихвостки, устроенное прямо на столбике изгороди; не удивлялся лягушкам
За десяток лет я узнал в округе всякую гарь, просеку и тропу. Одно только Черновское болото километрах в семи от деревни оставалось неисследованным. Оно растянулось к юго-востоку очень далеко. Лишь в ясные ветреные дни, когда исчезает туманная хмарь, с вершины самой высокой в округе Березовой горы можно было различить его край — волну сизых пологих увалов.
Дикое, заглохшее, необъятное болото… В поросли унылых ровных сосняков, в шапках дурманного багульника по кочкам, в полях голубики и подбела, с черными глазами торфяных провалов и сухими релками, где в человеческий рост вымахивает розовый кипрей. Целая неизвестная, неразгаданная страна со своей жизнью, своим населением.
Майскими прозрачными вечерами в реденьких сумраках я подолгу сидел на северном, еще не облиствелом склоне Березовой горы лицом к болоту и, отгоняя ноющих комаров, слушал.
Тысячи звуков — иногда знакомых, иногда совсем неопределенных, тихих и громких, далеких и близких — доносились снизу. Резко жвякали кряквы. Цвирикали чирки. Однообразно покрикивал воробьиный сыч. А ближе, на вершине лохматой, чуть освещенной жидким розовым светом елки, на все лады улюлюкал, высвистывал одинокий певчий дрозд.
Между привычными уху голосами вдруг рождались и пропадали другие: длинный сипящий свист, какой-то дальний лай, не то заяц кричал по-весеннему странно и жалобно, не то урчал козодой или другая ночная птица.
Я просиживал до темноты и уходил, когда над зубчатыми елями болотной кромки начинали теплиться первые звезды. Меня провожал целый хор лягушачьих голосов.
Болото манило своей неприступностью. В деревне Черновское не жаловали. Часто терялся там гулевой скот, по уши проваливались лошади. Рассказывали, что в давние времена немало и людей «загибло» в топях вокруг лесистого длинного острова с названием Лешачья Грива.
Такие прозвища на Урале дают местам глухим и угрюмым. В Таватуйской даче есть, например, Лешачьи лога, река Шайтан и речка Шаманиха. Есть в Зауралье Чертово озеро, Чертова пойма, Лешачий мыс. А странное, ухающее колено в соловьиной песне названо «лешевой дудкой».
Бесконечное множество рассказов про болото выслушал я от хозяина избы Петра Григорьевича. Нелишне будет сказать об этом человеке. Люди, подобные Манину, есть в каждой деревне, в каждом селе. За свою шестидесятилетнюю жизнь этот лысый, испитой мужичок кем только не перебывал. Был он лесником, сборщиком хмеля, объездчиком, торговал в сельпо, работал пожарником, поставлял мясо в совхозную столовую, а в последнее время столярничал в колхозе. Делал грабли к покосу, домики для лис и песцов на колхозную звероферму. Был он вдов и имел трех замужних дочерей. Жил один, а к дочерям ходил лишь по праздникам, как сам он говорил — «пировать».
Вместе с редкой непоседливостью, добротой и покладистостью Петр Григорьевич был суеверен и боялся всего необычного.
Однажды, подходя на рассвете к глухариному току в самой обочине Черновского, он вдруг резко встал, сдернул шапку, закрестился, забормотал молитву.
— Что ты, Григорьич? — вздрогнул я, окликая его.
— Тише… Вон! Стоит… Он стоит… Пресвятая…
—
— …оборони нас… Да воскреснет бог и разыйдутся врази его, — шептал Манин.
Я сдвинул предохранитель, приподнял ружье, всматриваясь в сизый мрак. Впереди действительно маячило что-то высокое, черное, похожее на гигантскую фигуру человека с распростертыми руками.
Только непоколебимая вера в отсутствие чертей повела меня к немому предмету. Впереди все яснее стал обозначаться высокий слом горелой лиственницы с двумя сучьями, похожими на полуопущенные руки. Манин подошел не сразу, с опаской пощупал обугленный влажный ствол, вымазал пальцы сажей и уж тогда успокоился.
— Чтой-то ране я его не видал, — оправдывался он. — Тьфу, нечисть проклятая…
Точно так же испугался он, даже побледнел, когда к окну подлетела горихвостка и стала порхать возле створок, должно быть склевывая комаров.
— За мной она прилетела… По мою душу, — удрученно говорил он потом. — Это к худу, ежели птичка в окно стучит али вот еще кукушка прилетит к дому, закукует…
В тот вечер, помнится, Петр Григорьевич даже спать лег в избе, хоть обычно спал он в летнее время на дворе, в телеге, тепло укрываясь одеревенелыми тулупами.
— …А вот ты хошь верь, хошь не верь, а нечистое место эта болотина, — рассказывал он как-то в другой раз, восседая на печи с деревянной ладилкой в руках, сам весьма похожий на лысого домового. — Ты не смотри, что я тогда напужался. С кем чего не бывает… Я, парень, ране на медведя хаживал, рысей бивал, волков. Болото это не простое. Блазнит на нем.
А то, сказывают, стонет все кто-то… Ну, это, может, бабьи запуги. Стонать — ветер стонет, может, птица какая-нибудь, лесина тоже. А что я сам видал, от этого не отопрусь. Огни там светятся. В аккурат у Лешачьей Гривы. Зеленые такие, нечистые огни. И здорово другой раз полыхают ночью. Врать не стану. Ране у острова озеро было. Мне дед покойный сказывал, а ему тоже дед. Само собой не великое озеро, а дна там вовсе не было. Рыба водилась. Черная рыба. Вот просто и окунь тебе, и ерш, и щука в нем, как угольные. Надо полагать, оттого и болото Черновское прозвалось, а может, Чертовское… На моей памяти еще рыбачить туды бегали… Васька, Афанасья Маркелыча, погодок со мной, — отчаянная голова! — все туды лазал. Сказывал, посуху, мол, рыбу достаю. Продолблю пойму и таскаю окуней. Под поймой и сейчас вода. Сверху ее только травой позаплело, мохом позатянуло. Я по молодости ко Гриве хаживал. Гиблое место. Сперва ничего идешь — топко, а не проваливаешься: нога чует — твердо, ничего… Ну, а чем дале, тем хуже… Зыблется под тобой сплавина, чамкает, волна под ней ходит… страсть… Пойдешь и воротишься, а то, думаешь, сгинешь ни за что ни про что…
Манин помолчал, с напряжением завертывая концы бересты.
— Васька-то… сгинул ведь… — продолжал он, отставляя готовый туесок. — Ушел так-то… Нет его день, ночь, нет и ишшо день. Народ искать пошел. Мужики лыжи надели. Думали, не на островину ли пробрался каким случаем. Там, видишь ли, старики говорили, клады закопанные есть. Разбойничьи клады. А Васька страсть до всего такого охоч был: искать чего, гнезда зорить… Ну и в чужую клеть залезть. Все, бывало, по весне зовет: «Айда, Петька, сорочьи яйца искать. Ими клады отворяются…» Брехня, конечно, какие клады, кто наклал их? Воротились мужики, удочку Васькину принесли, сломанную, да шапчонку. Провал, говорили, в том месте, а в провале вода как деготь берестяный. Видать, под сплавину его, беднягу, затянуло. Не ходи туды. Хоть много лет прошло, а все равно гиблое место, будь оно проклято! — заключил Манин, принимаясь ловко соединять ладилом кромку нового берестового бурачка…