Лесные дни
Шрифт:
А между тем лето отходило. Стоял конец августа. Надежд выбраться в леса, кроме как на воскресенье, не было никаких. Такой поход меня не устраивал. Уж очень не люблю я воскресную сутолоку на вокзале, толпы туристов. Знаю по опыту, что по воскресеньям в окрестностях железной дороги километров на двадцать в любую сторону будешь натыкаться то на компанию грибников, то на массовку с баянами, бутылками, яичной скорлупой и хмельными голосами, то на древнюю бабусю, невесть каким образом очутившуюся в самом глухом и недоступном болоте. Глядя, как ковыляет она через кочки, шатаясь от старости и что-то причитая под нос, всегда думаешь: вот завернет за елку, скажет волшебные слова, грянется оземь и обернется совой, рыжей лисицей или красной девицей — иначе откуда
Все-таки мне удалось получить в счет отпуска целых три дня. Трое суток! Да еще с воскресеньем в придачу. Итого четверо. Когда имеешь мало свободного времени, начинаешь ценить каждую минуту, чувствуешь себя словно поденка-однодневка — маленькая букашка, что вылетает из-под воды и живет всего от вечерней до утренней зари. После такого сопоставления четыре дня показались мне невероятно долгими.
Конечно, я не думал уж ехать на север. Путь в леса сложился сам собой. Захотелось навестить те самые места между озерами Щучьим и Черным, куда еще мальчишкой ходил я на охоту вместе с отцом. С тех пор прошло много лет. Сколько воды утекло из тамошних болот, сколько берез выросло на гарях и сечах и сколько новых морщин появилось на каменных лбах увалов…
— Стоит ли ехать? — отговаривали домашние. — Август ведь… Лес скучный. Ничего красивого. Уж подождал бы сентября.
Но я только отмахивался.
Отъезд совпал с открытием охоты. Это стало понятно, когда с нагруженным рюкзаком я вышел на перрон.
Побрызгивал дождичек из шальной тучки. Встрепанное солнце выглядывало и пряталось. Однако нестройная рать охотников, что толпилась на мокрой платформе, ничуть не огорчалась. В ожидании электрички я отошел в сторону и наблюдал за прибывающими. Пестрый поток вытекал из горла тоннеля и расползался вдоль путей. Платки, чемоданы, связки сушек, узлы и баулы — все это мелькало мимо. Пахло паровозным дымом, дождем, сырым асфальтом и еще чем-то, чем всегда пахнет на станциях и перронах. По крышам вагонов перелетали галки. Люди же — одни суетились, разыскивая кого-то, другие стояли спокойно, привычно сидели на чемоданах, покидывали в рот семечки, лущили их, как птицы, беззаботно сплевывая шелуху. Охотники заметно выделялись среди всех своими гимнастерками, брезентами, старыми фуражками военного образца, ружьями в чехлах и такими укладистыми рюкзаками, против которых мой показался сморщенным карликом.
Охотники были разные. Вот в кучке молодых добротно-щеголевато одетых людей стоит высокий величавый старик. Возле — рыжий ирландский сеттер на ременном поводке. Старик — в охотничьем одеянии, в болотных сапогах, в немецкого покроя фуражке — великолепен! Поблескивает очками, что-то рассказывает молодым охотникам. Ирландец вдумчиво ищет блох, поймав, кусает, презрительно скаля зубы.
Лицо старика мне знакомо. В прошлом году, зимой, он читал в обществе охотников лекции для начинающих. Помню, как, взойдя на кафедру, привычно взявшись за ее края, воздев седую кудлатую бровь, он возгласил мягко, по-московски: «Ахота с сабакой и ахота… — Тут он помедлил мгновение, дирижерски оглядев аудиторию, и веско бросил: — …без сабаки!»
Удивительно, что едет он сегодня по железной дороге. Обычно охотнички такого сорта отправляются в лес на «Волге» с изрядным количеством закусок и «горючего», а возвращаются налегке, привозят домой ведро карасей, купленных в деревне, застреленную компанией чайку или хлипкого чибиса, зато в теории лучше не спорьте с ними — бесполезно.
Вот прогуливается пожилой в пенсне, стендовик, мастер спорта. Этот бьет без промаха, снимает утку за уткой, как автомат… Лицензия ему в первую очередь. Он знаменит и горд своей славой. Ружье у него тысячное. Добычу считает на десятки. Таких я совсем не люблю.
Поодаль стоит невзрачный мужичок в кепчонке, в серой курточке из шинельного сукна. Сапоги у него клеены-переклеены, рюкзак в пятнах, чехол у ружьишка протерся до дыр, оттуда и проглядывает высветленная кромка стволов. Он смачно курит, щурится от сладкого махорочного дыма — чувствуется, человек на верху блаженства: опять в лес выбрался. У ног его сидит полулайка-полудворняжка с желтыми, волчьими глазами.
Мягко подкатывает электровоз. Гружусь в вагон вместе с охотниками. Вагон быстро наполняется. Люди оседают на скамьях и полках, спорят, шумят, суетятся. Брякают, скрипят чемоданы. Плачет ребенок. Женщина, укачивая, шипит: «Ш-ш-ш-ш». Чьи-то сапоги свешиваются с верхней полки, грозя треснуть по лбу. Человек возится, шуршит, бормочет что-то, укладывая узлы. Неожиданно подле стенки начинает сыпаться какая-то крупа. Оказывается, у пассажира на полке лопнул кулек с рисом. Отряхивая щедро засеянную рисом голову, улыбчиво морщится соседка — большая, тихая, красивая девушка. И я улыбаюсь. Так она мне нравится сразу. Вагон дергает. Стихают суета и шум. Люди замолкают, усаживаются, приглядываются друг к другу. Женщина с ребенком, завернутым в шаль, появляется в проходе, молча протягивает руку. Пальцы в кольцах.
— Бог подаст! Работать надо! — презрительно окатывают сидящие с краю женщины.
Побирушка молчит. Идет дальше. Лицо бесстыжее. Из тех не то цыганских, не то среднеазиатских лиц, по которым не разберешь, тридцать ей или пятьдесят.
Я люблю в дороге смотреть на людей и потихоньку догадываться: кто они, куда едут, какую жизнь прожили. Вон тот с морщинистым, словно продымленным лицом и подстриженными, неопределенно-рыжеватого оттенка усами, должно быть, машинист, сейчас на пенсии, а едет по грибы. Рядом с ним женщина, добрая с виду. У нее, наверное, много детей. Вот болезненная старуха с молодыми вставными зубами. В очках, за толстыми стеклами, глаза ее кажутся огромными и сырыми. Она, конечно, ездила в город «ко врачу».
Свежая бабенка в белом полухалатике с большой корзинкой пирогов является из тамбура.
— Пирожков кому, с рисом, с ливером, — звучно и весело говорит она. Начинается торговля.
— Пощем оне? — спрашивает болезненная старуха и, подумав, не берет.
А поезд все никак не может выбраться из станционных построек. Мелькают и отстают пакгаузы, вагоны, цистерны, железное кружево перекидных мостов, домики станций с белыми обводами.
В окно подувает ветром, и новый запах — сладковатая гарь нефти — доносится в купе. Везде тепловозы. Они стоят на путях, тянут составы, грохочут, вихрем проносятся навстречу, так что вздрагиваешь с перепугу. Редко виден черный паровоз-трудяга. Глядя на него, думаешь: «А ведь дорога-то совсем изменилась. Вон и столбы из бетона, и длинные обтекаемые вагоны, и толстые проволоки контактной сети, туго натянутые над рельсами. Плечистые столбы высоковольтных трасс часто перешагивают полотно, уходят в леса. А подле дороги старые теплушки в тупиках. Кое-где живут люди, сушится бельишко: голубые женские трусы, рубашки, порты и простыни. В детстве я до боли завидовал жителям на колесах. Какая благодать! Захотел и поехал всем домом куда-нибудь… В детстве всегда хочется ехать.
Охотник с дворняжкой опять без стеснения кадит махрой. Моя соседка улыбается и покашливает, а я смотрю на ее крупные белые руки, на волосы теплого ржаного цвета и не перестаю удивляться ее цветущей молодости. Таких девушек не бывает в городе. Только в деревне на лесном воздухе, парном молоке и простом хлебе может подняться эта юная свежая красота.
Девушка, должно быть, студентка или поступать ездила. На коленях у нее ученический портфельчик да сетка с разным женским добришком.
Хочется заговорить, но не решаюсь.
Не начинать же беседу заношенным вопросом: «Далеко едете?»
А за окном уже мелькают березняки, зыбкая тень бежит по стеклам. Яркими вспышками прорывается солнце. Елани со скошенной травой плавно уносятся назад, и снова лес, мелькание стволов, на поворотах кажется, что сосны и березы бегут, бегут, обгоняют друг друга… Скоро моя станция. Надеваю рюкзак, беру ружье, а сам все думаю об этой девушке.
— Ну, вот мне выходить уж! — глупо говорю кому-то, надеясь втайне, что она, может быть, откликнется, хоть доброго пути пожелает.