Лесные дни
Шрифт:
В мыльной на полке, на подоконнике, прямо на полу лежали груды сосновых, еловых и лиственничных шишек. Иные были еще каменно закрыты, другие чуть приотворены. Они сохли.
В прыгающем свете свечи, поднятой над головой, Иван Емельяныч показался мне добрым волшебником.
— Видишь, сколько добра? — сказал он, указывая на таз, полный чистого соснового семени. — В шайке ельничные семена. Вот листвяжные…
— Кто же столько набрал? — изумился я. Не верилось, что один человек способен собрать такое количество. Ведь это сотни мешков шишек. Да не каких-нибудь, валяющихся под ногами, а съемных, нераскрывшихся.
— Я наколотил, —
В глазах тотчас возникла картина рубки леса. Не той рубки, которую мы видим на холстах передвижников: крестьянин в лаптишках, с топором за опояской в молчаливом темном бору. Видно, что он долго тяпал, срубая перестойную лесину, а лес смотрел на него как на ничтожную мошку, недостойную внимания, спокойно и величаво. Это была и не толстовская картина задумчиво-красивой смерти дерева на росистой заре…
Мне припомнилась современная рубка, точнее, валка леса без топора. Яростный визг моторных пил, пропаханные до глины лесовозные просеки, стук сучкорезов, грохот трелевочных тракторов, похожих на танки. Тяжкое оханье падающих сосен. Мертвая пустошь новых порубей. Все это походило на беспощадное избиение, всегда вызывало у меня долгое гнетущее чувство, похожее на скорбь.
Мне не хотелось идти в душную комнату. Я присел на кучу жердей у прясла. Смотрел на закат. Ветер утих. Низкие тучи стояли на западе. Края их горели дымным огнем, купались в ярко расплавленном золоте. Выше накал зари слабел, переходил в нежнейшие розовые тона. А над последним голубовато-розовым отблеском открывался такой океан холодеющей синевы, что трудно было оторвать глаза. Звездочки едва начали различаться в нем, словно издалека летели к земле.
Ночь быстро надвигалась из-за хвойного увала.
— А чо, опять на метелках спать станешь али в избе? — вопросил Иван Емельяныч, высовывая свою кержацкую голову из низенькой двери.
— Да уж, пожалуй, на метелках. Сена бы вот еще…
— Сена-то вдосталь, бери сколько хошь. Не из тех вон зародов, смотри… Те Павла Васильевича. — Он указал на темные длинные стога.
— Послушай-ка, Иван Емельяныч, чего лесник сегодня возле дома подбирал?
— На коленях пластался? — вопросом ответил старик.
— Да, почти.
— Ну, так это они перья собирают. Куриц у их много. А в августе курицы линяют. Вот Ефросинья и гонит мужика: «Айда, собирай! На подушки, на перину». Самой-то трудно, с животом со своим, кланяться.
И он вдруг захохотал молодо и весело. Потом вылез на порог, сел и, все еще улыбаясь, стал крутить аппетитную папиросу из листового табака.
— А кто это ночью на чердаке все возится? — снова полюбопытствовал я.
— Прыгает? — усмехнулся он, пуская клуб синего махорочного дыма. — Это кошка моя, охотница. Опять, поди, кого не на будь притащила, окаянная. Надысь валешня долгоносого приперла, там бельчонка где-то сгребла, бурундуков носит. Зайца даже одинова
— Муся, Муся, Муся… Кыс-кыс-кыс… Где ты, животина окаянная…
И действительно, из-под крыши отозвалось хриплое мяуканье, потом высунулась смутно белеющая мордочка, и тощая некрасивая «кошшонка» с грязной белой шерстью спустилась вниз. Она вопросительно посматривала на Ивана Емельяныча дико светящимися в полусумраке глазами.
Над полянами спустилась ночь. Я развел костерок на берегу Рябиновки. Вскипятил чай. Поужинал. Перед сном захотелось походить недалеко от костра по ночному лесу, ощутить его глухую темь. Я про-брался на опушку, потолкался, как лунатик, между спящими кустами и черными елками. Когда я задевал невзначай кусты, они недовольно шелестели, невнятно шушукались разбуженные травы. Росы не было. Звезды кутались в светло-сизые тучи. Они тянулись из-за вершины черного хвойного увала за речкой, как летучие призраки. Ненадолго завеса разрывалась, узкий, добела накаленный месяц проглядывал вдруг. Весь увал седел в его голубом свете. Через мгновение месяц прятался, и тогда еще чернее становились тени в лесу. Все казалось мне, что в далях меж стволами что-то шевелится, встает, оживает, бредет неслышными колдовскими шагами.
Мой костерок у речки мерцал, как красная звездочка. Я боялся потерять его из виду. Погасни он, я остался бы в жутком одиночестве под белесым расплывчатым небом в могильной темноте леса.
* * *
Острой дождевой сыростью тянуло откуда-то. Я поежился, открыл глаза. За серым окном сыпал дождик. Кто-то укрыл меня вторыми полушубком, и он был чуть влажен. «Вот так штука? — подумал я. — Неужели ненастье?»
За щеткой дождя виднелся хмурый мокрый лес. Прозрачные светлые капли бежали по черному сырому бревну сруба, срывались вниз: кап, кап, кап…
Я вылез в окно под дождь. Огляделся. Ненастье было широкое, обложное. Ветер порывами тянул с северо-востока, тучи над вершинами увалов выволакивались одна другой скучнее. Дождь кропил мелко и холодно, по-осеннему. Он блестел в траве, изморосью оседал в сосновых иглах, бисером осыпал лицо.
Мысли о доме, о сухой комнате против желания зашевелились в голове.
С кровли барака к земле сносило дымом. Иван Емельяныч варил какую-то похлебку с грибами. В комнате было тепло, парно, пахло картошкой и зеленым луком. Стекла в окне по-осеннему запотели.
— Садись давай к печке, погрейся. Озяб, поди? — участливо спрашивал старик. — Ночесь вышел я на двор. Дождь. Холод. Поглядел — ты спишь, скорчился весь. Ну, я будить не посмел, а полушубок принес. Да… Вот и летичку конец. Отошло летичко. Теперь опять стужа, да стужа, да дожжичек.
Он бормотал еще чего-то, по-стариковски вслух высказывая мысли.
Я засмотрелся на огонь. Рыжий поток его вырывался из чела, лизал закоптелый свод, стаями искр уносился в трубу. Раньше у нас дома тоже была такая же большая печь с печурками, шестком, чугун с водой, полати. Вот только тараканов не было. А здесь из запечья то и дело высовывались длинные подрагивающие усы. Бойкий прусак или сам задумчивый черный боярин вылезал на беленую стену.