Лесные дни
Шрифт:
— Может быть, другой кто-нибудь? — попробовал я усомниться.
— Не… какое… Сашка тут каждую палестину знает. А жаден он, весь в мать. И не робит, слышно, нигде. Куда поступит — месяцу не продержится: то ему от дому далеко, работа не по ндраву, еще чего. Вот и болтается, как навоз в пролубе. Летом у отца живет… Ну, погоди, приедет в другой раз… Надо бы по указу его, гниду проклятую. Да ведь не пойман — не вор…
— Ну, а лесник чего?
— Павел Васильич-то? Он, может, и знать не знает… Сашка ему докладываться не станет. Сам-то он в
— Почему же вы молчите?
— А потому что раньше-то еще хуже было… Лесник, который до Павла Васильевича, Васька Родионов, вовсе вор был. Он и лес рубил, и сеном торговал. У него за пол-литру да за красную бумажку чего хошь купить можно было. Пьянчуга был несусветная. Сняли его, под суд отдали. Ну, Павел Васильевич не вор ведь. Лес он не рубит, не пьет, за порядком сколь может наблюдает. Домашность его заела… Ефросинья. А ведь он бабу свою любит как! Только что на руках не носит. Весу в ней пудов шесть. Живет справно! А кто не хочет лучше жить? Ну, пойду я в лесничество, — продолжал он словно про себя, — обскажу все, а сюда и сунут кого не на будь вроде Васьки-пьяницы. Это как? Не больно кто на лесниковы харчи обзарился. Ты вот пожил, походил, воздухами нашими подышал, а, поди-ка, домой ладишься?
Он взглянул на меня так пытливо, насмешливо, что краска какого-то детского стыда тронула мои щеки.
Ведь действительно, рассеянно слушая его голос, я больше думал о промокших коленях и старался припомнить, во сколько уходит в город последняя электричка.
Погода, видимо, не собиралась улучшиться. Хотя ветер стих, дождь по-прежнему тихо шуршал в листве берез и осин, носки сапог побелели от воды, на козырьке фуражки одна за другой рождались капли. Мне казалось, что деревья в дождевом тумане покорно ждут еще худшей доли. Иными они были вчера, овеянные теплой лаской ветра, лепечущие что-то безмятежному небу…
После сырости и холода комнатушка Ивана Емельяныча представлялась райским жильем. В ней было сухое тепло. Мы разложили на лежанке огрубелые брезенты.
Только сейчас я по-настоящему понял и оценил все достоинства громадной русской печи. Без нее в лесу не проживешь. Тут прогреешься от простуды, высушишь одежду и сладко выспишься, если есть возможность поладить с тараканами. Наконец, ничто так не располагает к думам, как огонь, красно льющийся из-под свода, и широкая нагретая лежанка.
Мы сели обедать горячей картошкой с молоком, огурцами и зеленым луком, вымытым дождем. Я очистил огромную молодую картофелину, разломил, посыпал солью, готовился, обжигаясь, приняться за еду.
Вдруг дверь без стука быстро отворилась. В комнату зашел человек среднего роста, неприметной наружности, в таком же сером неприметном плащишке, мокром насквозь.
— Здрасте, — коротко бросил он, как-то по-особенному цепко оглядывая меня.
Иван Емельяныч недоуменно жевал, борода его шевелилась вверх и вниз.
— Я из лесничества. Документы ваши попрошу, — так же настороженно и, как мне показалось, опасливо проговорил гость и кашлянул.
Дверь отворилась снова, через порог шагнул милиционер с погонами старшины, за окном промелькнула еще одна синяя шинель.
Это было так неожиданно, что в первые минуты я потерялся, не зная, что сказать, только хлопал глазами.
Вероятно, потому, приняв недоумение за растерянность пойманного преступника, милиционер без предисловий вмешался баском:
— Ну, чего, чего? Документы… Сказано вам, гражданин.
Я молча полез в карман, подал охотничий билет.
Штатский глянул в него одним глазом, словно в ружейное дуло.
— Его вы леснику предъявляли?
— Предъявлял… Но по какому праву…
— Еще какой-нибудь документ у вас есть? — не дослушал милиционер.
Я достал членский билет Союза писателей. В нем же, сложенная вчетверо, лежала путевка, по которой горком партии направлял меня для проверки наглядной агитации на завод транспортного машиностроения.
Гладкий красненький билет и особенно бумажка возымели действие.
— Пишете, значит? — улыбнулся штатский. И тут я заметил, что он еще зелено-молод, недавно бриться начал, что глаза его светло-карие с детской искринкой, а волосы на висках из-под мокрой кепки светятся совсем по-мальчишечьи.
Лицо здоровенного старшины было жестче, но и в нем я увидел простую душу, проглядывающую кое-где сквозь маску служебной суровости. Мне подумалось, что дома этот старшина ходит по комнатам в своих окантованных галифе, заправленных в шерстяные носки, в свободное от дежурства время любит поспать и неплохо нянчит ребятишек.
— Садитеся, — приглашал Иван Емельяныч, по-видимому едва-едва начиная понимать, в чем дело.
— Да спасибо. Мы уж пойдем. Извините, конечно, — улыбался кареглазый. — Ведь как получилось. Пригнал утром лесник. Говорит: так и так, неизвестный пришел, третий день живет. Билет, мол, в порядке. А все чего-то ходит, высматривает, пишет, фотографирует тоже. Ружье есть, а не охотится. Подозрительный, мол… Ну, знаете, время какое? Пауэрсы разные. Проверить надо. Мы вас немедленно искать. Пришли сюда — нету. Мы на вырубку, в лес… Нашли. Видели, как вы косача сбили, на ель лазали, рыжики в бору брали. Патрончики-то вот, возьмите! — Он достал две стреляные гильзы, поставил их на стол. — Ну, извините, конечно. До свидания.
Они разом шагнули к двери.
— А порубку в кедровнике вы видели? — спросил я.
— Какую порубку? — обернулся молодой.
— Там, в болоте, два кедра из-за шишек свалены…
— Да что вы? Нет, не замечали…
И он вышел следом за старшиной.
— Вот дак Павел Васильич — каку штуку отмочил! — сердито бормотал старик, усаживаясь за стол. — Да нешто не видать человека по обличью?.. Это сам он с перепугу, не иначе…
Мне было отчасти смешно, отчасти неприятно, как всякому человеку, незаслуженно заподозренному…