Лета 7071
Шрифт:
Растерялись московиты, приуныли, сошла с них дерзкая хорохорливость — как водой смыло… Ждали добра, стали ждать худа. Самые ретивые нахаживали, однако, к псковичам на Сретенку, допытывались со злобой, пошто измыслили честной люд московский ябедами испроторить, грозились расправой, которую нередко учиняли псковичам. Псковичи клялись, что ни ябед, ни крамол никаких на московитов не выдумывали, доносов не составляли и даже в мыслях не держивали такого, потому что и сами не свят угодники, да и жить им в Москве не по году, а до скончания живота, и не хотят они иметь с московитами раздорного сожития.
Московиты
— Ну и дурьи ж на вас головы! Сами на себя наплели, понаветили, да и ходите с полными портами!
— Всю Москву свою обвоняли!
Теперь на торгу, в кабаках псковичи не отмалчивались, как ранее, не скрывали своего псковского выговора, не таились — сами задирали московитов:
— Слыхивали мы, пустились уж многие ваши вины с себя складывать. Шкуру свою спасают — доносы в приказ несут!
— Будет вам тож, что и нам! Сведет вас государь из Москвы — на Казань али к немцам! Изведаете тадысь, каково оно, житье-то, в чужом краю, — подтравляли они московитов при случае. — Каждый ваш след попрекнут, как нынче вы нам попрекаете.
— Да и спесь вашу московитскую пооблупят, как с яйца скорлупу.
— Эх вы, капустники-мякинники, — с прежней заносчивостью, которую даже и страх не мог поунять, отвечали московиты. — И мозги у вас мякинные! Ничего-то вы не разумеете! Уж сколь раз мы бывали под государевой опалой, а сводить нас николи же не сводили, занеже как может Москва быть без московитов?! Не стало у вас во Пскове веча, и Пскова не стало.
— Истинно, Москва без московитов — уже не Москва!
— А Русь без Москвы — уже не Русь!
— Ишь-ка, не Русь! Москвы вашей и в помине не было, коли Русь уж крепка стояла. И Псков наш стоял!
— Не зря речется: у Руси сердце в Волхове, а душа на Великой!
— Помянула баба свой девишник! Нынеча от того былья былого псковского — лишь вода во Пскове, да и то мутная.
— Зануздала вас Москва с вашим Волховом, приучила в своей упряжке ходить да и взбрыкивать не дает.
— Ярый конь не взбрыкивает, он удила рвет!
— И удил вам не порвать! Закатилась слава псковская! Откричали вы на своих вечах, отсамоволили… Нынеча надо всем — Москва! Она и сердце и голова Руси!
— Ничего, ничего, — заумно посмеивались псковичи. — Пскова бурна, и течет она в Великую!
Веселый зыкастый подьячий, похожий больше на попа в своем длинном затасканном тегиляе, стоя на высоком дощатом помосте, устроенном рядом с Лобным местом, неторопливо, с острыми присказками (от себя!), читал мертвую грамоту на Ивашку Матренина, для которого уже ладили петлю на виселице, выгнувшейся над Лобным местом громадным, страшным щупальцем, высунувшимся, казалось, из самой преисподней.
Ивашка Матренин был зачинщиком большого бунта, случившегося в Пошехонье. Изголодавшиеся поселяне разграбили там монастырь, и игумена убили, и всю братию монастырскую поразогнали…
Пошел дьяк Шапкин, глава Разбойного приказа, вместе с Мстиславским к царю, стали говорить о Матренине, советовали не устраивать над ним прилюдной казни, чтобы не растравлять черни, мутившейся всю зиму и тоже чуть было не дошедшей до бунта.
— Средь тех, что сойдутся к Лобному месту, каждый третий — такой же Ивашка, — говорил убежденно Мстиславский.
— Верно, государь, — поддерживал его Шапкин. — Не изменник твой будет стоять перед ними, не Шишкин да Фуников, которых ты надысь предал конечной. Тех они сами чуть было не в ошметки… А сей для них — что и сами они! Не разбойник он для них — страдалец! Паче уж тайно с ним порешить. Тайно, государь, — просил Шапкин. — Для пущего спокою.
Не послушал их Иван, повелел повесить Матренина, повесить прилюдно, на торгу, и сам посулился выехать посмотреть, как удавят его.
И выполнил свой посул…
Неделю назад тут же, на торгу, казнили Фуникова и Шишкина. Иван всем боярам велел быть на этой казни, но сам не приехал, хотя, казалось, куда, как ни на эту казнь, быстрей всего и приехать ему… Ан нет, мужик-бунтарь оказался для него важней.
…Подьячий уже дочитывал мертвую грамоту, когда из ворот Фроловской стрельницы выехали несколько всадников и остановились на горбине перекинутого через ров моста. В толпе, окружавшей Лобное место и помост, их сразу заметили и сразу узнали в одном из них царя. Тягучий, приглушенный шум потек по толпе; дрогнуло, заколыхалось крутое месиво рук, спин, голов, ощерились тревожной настороженностью лица, отсвечивавшие жухлой белизной, и в растерянных, метушливых глазах, стремившихся теперь охватить все: царя, несчастного пошехонца, в угрюмой беспомощности от своей слепоты стоящего на Лобном месте, подьячего, вычитывающего ему вины, и виселицу, и изготовившихся палачей, черно проступил страх, и отчаянье, и бессилие, но было в этих глазах вместе со страхом, с отчаяньем, с бессилием и другое — суровая, закоренелая, злобная непокорность, поколебать которую в них не мог даже вид этого обезображенного, обреченного бунтаря.
Подьячий, стоявший спиной к Кремлю, почуял, однако, по волнению толпы, что из Кремля кто-то выехал. Обернулся, узнал царя, каверзно присказал:
— Вот и государь честь бунтовщику оказал! — и погромче, поядовитее — в толпу: — Да и вы не святы, анафемы! Будет и вам тож! Зрите!
— Ты дело чти!.. коль поставлен. Возгря боярская! — злобно выкресалось из толпы.
— Можить-ти, ему помилка в сей час от государя?! — выкрикнул еще кто-то — помягче, с надеждой…
— Можить-ти… — с издевательской серьезностью протянул подьячий. — Можить-ти, и в соболя обрядят и красными медами напоят!! Откель мне ведать-ти?!