Лета Триглава
Шрифт:
— Будешь говорить, варнак?
— Так я говорю, — с достоинством отвечал Хорс. — С благословения Гаддаш лекарское дело правлю в чине доктора медицины, в четвертом поколении от самого пришествия богов, будь славны их деяния и царство.
— Ври да не завирайся! — хлопнул надзиратель по уху. — Верительная грамота подделка! Чья тут подпись стоит?!
Потряс перед носом потертой бумагой.
— Княжья, — твердо отвечал Хорс, и тут же получил по другому уху.
От ударов звон в голове пошел, внутри точно болотные пузырики лопались. Такие, должно
— Врешь, вымесок! Не желаешь со мной говорить — будешь с волхвами!
Плюнул Коваль, дернул медный язык колокольца — от того по острогу звуковая волна покатилась. Хорса жаром обнесло: будто вернулся на многие круголетья назад. От Тмутороканской земли до головной ладьи — многие версты пути, а огонь его за несколько часов прошел.
Воздух сочился дымным ядом. Люди задыхались, тонули в белом, ползущим из опытных тумане. Яд собирался в плотные облака, облака набухали влагой, чтобы потом дождями пролиться в подготовленную к посеву почву.
Обезумившие животные пили из ядовитых луж. Люди вдыхали яд и насыщались ядом, а в их утробах нарастала завязь людовой соли. Потому, когда угас огонь, а боги упокоились в холодной скорлупе — ни живые, ни мертвые, — весь мир сдвинулся. И, дрогнув, остановился.
Сейчас от того жара одна память осталась.
В разломе острога блеснуло медью, на щеки брызнуло затхлой водой — то из подземных хлябей поднялся волхв. Был он, как всякие волхвы, без имени и без прошлого: с малолетства в подземелье жил, постигал науку волхвования да служил Матери Гаддаш. Кожа его белее белого, и глаза белесые, а борода медными кольцами да проволочной оплеткой перевита.
— Слава Гаддаш Плодородной! — волхв воздел руки к сводчатому потолку, зазвенели браслеты-монеты, со скруток посыпалась ржавчина. Сыро в Гаддашевых хоромах. Латают жуки-железники земную твердь — а сырость все рано идет, от нее черная плесень по нижним ярусам бахромою висит, неровен час — войдет в разум и будет в Тмуторокани на еще одних чуд больше. Поди, успей вычистить всю дрянь, когда черед придет.
— За этим смутьяном давно наблюдаем, — сощурился волхв, склоняясь с помоста, на лекаря повеяло затхлостью. — На требищах не бывает, Матери не жертвует.
— Жертвую во славу Гаддаш язвы да опухоли, зерно да вино, — возразил Хорс, складывая на груди закованные в кандалы руки. Цепи звенели — железные, тяжелые, не повернуться. — Намедни в Усладном Дому воскурил молочный воск, а до того…
— Довольно! — гаркнул волхв и вытряс из-под полы свиток. — Не то грех, что Матерь жертвой обделяешь, а то грех, что себя за другого выдаешь!
Коваль принял свиток и вчитался, беззвучно шевеля губами.
— Сколько тебе годин, лекарь? — тем временем, вопросил волхв.
— О том господин надзиратель может сказать, — вежливо ответил Хорс. — У него вон целая грамота на меня. Где родился, в какую годину, где жил да чем занимался. Забуду — так знаю теперь, где искать.
— Не зубоскаль! —
— Того не может быть, — пожал плечами Хорс, — потому как тридцать годин назад я только и умел, что мамкину титьку сосать.
— А это чей образ? — надзиратель повернул свиток и Хорс увидел карточку, на которой изображалось его собственное лицо.
— То батюшка мой. Матушка говорила, мол, мы на одно лицо.
— И страсть к отступничеству тоже от батюшки передалась?
— То напрасная хула, — поджал губы Хорс. — Батюшка мой исключительной честности был человек.
— Кто?
— Люден, я хотел сказать. Промышлял также лекарством, как и дед мой, и прадед.
— А в год Седого Ворона от Пробуждения богов тоже дед на Дивногорской ярмарке люд смущал? — вмешался громовой голос волхва. Глаза на белом лице глядели в душу, но Хорс даже щекой не дернул.
— Может, и дед. О столь давних временах я, милостивый государь, информации не имею. Но то ведаю, что род у нас древний и знатный, самим князьям служил, а Мать Плодородницу воочию видели, вот как вас теперь.
— Дайте мне время, господин волхв, — вмешался надзиратель, складывая свиток. — Во всем разберемся, признание выбьем, в этом не сомневайтесь.
— Даю срок два дня, — волхв завернулся в хламиду и ухнул на медном столбе вниз, только стены задрожали. Засов лязгнул, точно хищные зубы. Коваль обернулся к Хорсу и недобро оскалился:
— Ну-с, сударь, теперь продолжим. Сам слышал, дело не терпит отлагательств.
К следующей ночи Хорс впервые позволил себе провалиться в забытье. Побои стали рутиной, допрос наскучил, только одна мысль не давала покоя: мысль о Гордеевой дочери.
Впервые увидев ее, Хорс подивился схожести. Через столькие круголетья прошла кровь Стрижей без изменений. Хотелось верить, что изменения не коснулись не только внешности. Жаль, не готова еще просвечивающая трубка: для нее не хватало мощностей огневых шаров, и оставалось надеяться, что во время обыска не нашли индукционную катушку, запрятанную в потайную комнату, где ждали своего часа шатуны-железники. Надеялся, что их не найдет и Беса: попадут в неопытные руки — беда будет.
Упав гудящей головой на охапку соломы, Хорс следил, как в зарешеченном окне плывет ладья-месяц. Серебряные цепочки мелодично позвякивали, будто напевали колыбельную:
…У кота ли, у кота колыбелька золота.
У дитяти моего есть покраше его.
У кота ли, у кота изголовье высоко.
У дитяти моего есть повыше его…
Кто напевал ее? Уж не прабабушка Бесы?
Тогда еще не бабушка — кудри русые, нос пуговкой, на щеках ямочки. Держала на руках кулек с пищащим комком: еще не человек, но скоро им будет. Первый человек, родившийся на новой земле, еще не ставшей Тмутороканской.