Лета Триглава
Шрифт:
Ее уложили насильно, оплели ремнями — не пошевелиться. Сверху обернули вторым слоем теста, и стала Беса — что младенец, со всех сторон спеленута.
Полуденницы затянули песню без слов, заголосили, точно по мертвому.
— Что делаете, сестры? — меж воем кричали одни.
— Хлеб печем! — отвечали им другие.
— Пеките, да не перепеките! Лихо изводите, а сестру нам верните!
Голоса крепчали, наполняли собою и баню, и голову Бесы. Лопата под ней пришла в движение, воткнулась в слепящий жар, в удушливую печную утробу. Хотелось открыть глаза — но было
Беса летела сквозь безраздельный мрак, сквозь вихревое мельтешение огней, и видела, как рядом на колеснице мчится по небу Псоглавый Сварг в окружении дочерей-берегинь и детей-сварожичей. В каждой деснице у берегини сверкала блиставица. Сварожичи дули в свирели. Огненные колеса, усеянные очами, вращались так, что у Бесы поплыла голова. Не стало ни верха, ни низа, ни прошлого, ни настоящего. И слышала не ушами — нутром, — тоскливый плач свирелей, да визги берегинь, да еще колыбельную:
— … У кота ли, у кота
Изголовье высоко.
У дитяти моего
Есть повыше его…
Мчалась небесная кавалькада к высокому терему, где спали в яичных скорлупках боги. Не видно ни лиц, ни тел — только смутные силуэты под матовой пленкой. От каждого тянулись шнуры, по тем шнурам тек серебристо поблескивающий раствор. Спали великие боги, и сны их обретали форму и плоть.
Вот Сварг Тысячеглазый — огненный столб с песьей головой. Вместо шерсти — короста, на коже вздуваются волдыри. Ярость клокочет в нем, неизбывная злоба и ужас оттого, что хочет проснуться — и не может проснуться.
Вот Плодородница-Гаддаш — вздувается болотными пузырями над скорлупками, истекает молоком и болью. В молоке ее — людова соль, в икринках ворочаются людовы младенчики, и соль течет по их пуповинам, застывает кристаллами в их утробе.
Вот Пустоглазая Мехра — отслаивается от скорлупы туманом, туман превращается в саван, копыта выбивают дробный перестук, и там, где она ступает, трескается земля, а дыхание собирается над головою в тучи, и из них, как из разорванной котомки, начинает сыпать мелкий град.
Четвертый же лежит без движения. Сны ему не снятся вовсе, и Беса силится разглядеть лицо, да не может разглядеть, и хочет прикоснуться к яичной скорлупе — да нет у нее рук, чтобы коснуться. Только слышит далекое…
— …готов ли хлеб?
— Готов, да тяжел.
— Ничего! Здорова, сестру донесешь, а тесто псам бросишь.
Свет полоснул по глазам, жар сменился обжигающим холодом.
Выпав на дощатый пол, девушка выплевывала кусочки теста и воду, дышала тяжело, с присвистом. Ее тотчас подхватили под руки, поволокли вон.
Воздух казался обжигающе ледяным. Вода струилась по обрезанным волосам, кожу кусали мелкие градины, и, запрокинув лицо, девушка видела, как из небесного
— Как наречем сестру? — спросила кто-то из полуденниц.
— Вассой станет.
Ее щеки поочереди коснулись поцелуями. Развязали платок под подбородком. Кто-то набросил на плечи широкий рушник, кто-то поднес плошку с травяным настоем. Во двор ворвались соколы-огнеборцы на лихих китежских конях, крикнули:
— Готово ли?
— Готово, братцы! — откликнулись полуденницы. — Будет нам новая сестра, а Китежу — стража.
— Вовремя! — послышался ответ. — Боги огневались, град из людовой соли наслали! Из могил мертвые встают! Горе Тмуторокани!
И, свистнув, взмыли над головами — только вихри закрутились.
Подставив ладонь под град, Васса различила знакомые крупинки, что добывала прежде из мертвых тел, и сразу поверила — те беды были еще не беды, а вот пришла настоящая беда — страшнее и тяжелее прочих.
Глава 31. Насквозь
Вместе с новым именем пришла и новая жизнь.
Вассу поселили в гридницу к прочим полуденницам: хоромина оказалась просторной, с оконцами под сводчатым потолком. Соседки — совсем девчонки, годин по десять от силы. Сперва над Вассой подтрунивали. Виданное ли дело: сами с малолетства на княжьей службе, а тут — перестарок, почти невеста.
Старшая Стана выгоняла всех, едва лишь солнце взойдет, на ристалище — сперва бегали да прыгали, положив на плечи мешки с песком, через деревянные брусья, проложенные на разной высоте, потом учила от плетей уворачиваться, а потом и драться на плетях — в одиночку и группой. Посадили Вассу на скакуна: вороного, с умными очами, но уж очень норовистого. Васса вылетела из седла почти сразу, и хорошо — не на брусчатую мостовую, а на устланную речным песком площадку. Конь был упрям, но Васса — упрямее. Научится, решила так.
После такой науки нещадно болели мышцы. На закате Васса всегда уходила к деревянным мосткам, где, свесив ноги в прохладную воду Светлояры-реки, чинила разорванную одежду, а потом строгала из чурочек диковинных зверюшек, и тем снимала усталость и напряжение.
Игрушки и привлекли внимание соседок.
— А это кто? — спросила курносая Злата, тыча пальцем в извивающееся, украшенное резьбой тулово.
— Аспид, — отвечала Васса, протягивая игрушку. — Голова у него из железа, и хвост железный, а из этих трубочек — видишь? — пар так и валит.
— Как от самоходки?
— Как от самоходки, — соглашалась Васса. — А это вот — Лихо. Глаз у него один, зато видит всю землю насквозь. А свистит так, что обо всем забываешь, и морок такой, что можешь любого поубивать или сам в пасть к Лиху прыгнуть.
— Какого только дива не бывает, — крутила головой Злата. — А расскажи еще про Лихо да Аспида?
И Васса рассказывала.
За это девчонки каждый вечер сбивались вокруг нее в кружок и, точа клинки и переплетая огневые плети, слушали, завороженные, а после засыпали с игрушками под бочком. Хоть и полуденницы, а все равно — дети.