Лётчик
Шрифт:
Память услужливо показала быстро надвигающуюся в грохоте сбрасывающего обороты мотора землю, стелющуюся под ветром зелёную траву внизу, касание, и предатель-ветер налетевшим резким порывом бросает лёгкий и неустойчивый самолёт вверх. Придерживающее движение ручкой управления, и вот она – земля. И снова налетевший порыв ветра поднимает аэроплан в воздух. Скорости нет, и аппарат медленно заваливается на крыло, клюёт носом вниз и врезается в это зелёное, стелющееся пологими волнами под ветром травяное море. Треск ломающегося дерева, звон лопающихся расчалок и летящая в лицо земля. И сразу же поверх первого воспоминания накладывается другая картинка. Вонь горелой проводки и пластика, пронзительный вой сирены, заходящийся в тревожном предупреждении женский голос, летящие в лицо огромные сосны и крик бортинженера:
– Прощайте,
Ф-фух! Что это было? Со мной? Я лётчик? Был? Не помню ничего. Как тяжко. А сейчас тогда я кто? Почему никак не могу открыть глаза? Не знаю, чего больше испугался? Того, что вспомнилось, или того, что вдруг и эти воспоминания пропадут, исчезнут. Замер. Нет, никуда не пропали. А… Нет, уже и не вспомню ничего. Осталась лишь горечь окончательной и бесповоротной потери кого-то очень мне дорогого…
– Доктор, доктор! Скорее сюда! Он плачет!
Лёгкий скрип недостаточно хорошо смазанных дверных петель, быстро приближающиеся торопливые шаги, пахнущая лекарствами тяжёлая и мягкая рука на лбу… И сразу же новая картинка перед глазами. Жёлтая двухэтажная коробка госпиталя в разросшихся кустах цветущей сирени и река внизу…
Я же чувствую всё это? И слышу? Почему же тело мне не подчиняется? Почему я глаза открыть не могу? Даже язык не слушается. И сильно устал от внезапных и непонятных вывертов сознания.
– Ничего, Лидия Васильевна, ничего. В сознание не приходил?
– Нет, Викентий Иванович, не приходил.
– Странно. Давно должен был очнуться. Впрочем, голова – орган неизученный, что там в ней происходит, лишь одному богу известно. Вот и будем на его милость уповать. То, что плачет, уже хорошо. Хоть какая-то реакция появилась. А то лежит, прости господи, словно полено бесчувственное. И позвоночник ведь у больного цел, а рефлексов на раздражители нет. Странно. Первый раз с таким чудом сталкиваюсь. Кости срослись быстро, раны зарубцевались. Ничего, время – лучший доктор. Организм молодой, глядишь, и оклемается поручик. Да, Лидия Васильевна, голубушка, пока так и продолжаем его искусственно поддерживать. А то когда он ещё в себя придёт и сможет самостоятельно пить да есть…
Это точно про меня говорят. И ладонь я же на своём лбу ощутил? На своём ли? Почему я поручик? Я же капитаном был…
Спасительное беспамятство в очередной раз мягко приняло запаниковавшее сознание в свои ласковые объятия. И я не противился, там хоть отдохну от этого окружающего непонятного.
Возвращаться в реальность очень не хотелось. Так там хорошо, в беспамятстве-то, тепло и никаких забот, а здесь сразу боль от никуда не пропавших за это время игл и такое поганое чувство беспомощности. А ещё запахи. Я даже доносящиеся тяжёлые запахи из дальнего конца коридора могу унюхать, не говоря уже о своих собственных ароматах залежавшегося тела. Дышать прямо нечем. Так и с ума можно сойти от этой вони. И мой слух. Как будто бы им компенсировали отсутствие зрения и подвижности. Всё слышу, так же хорошо, как и обоняю. Дурдом. Были бы руки, какие-нибудь затычки в уши вставил бы. Это же каждый шорох по мозгам словно кувалдой по наковальне бьёт. Кошмар. Боже милостивый, верни меня обратно…
Очередную смену дня и ночи осознавал лишь по смолкающим звукам в коридоре. А в том месте, где находилась моя теперешняя сущность, больше никого не было, один я лежал. В палате, наверное, где же ещё? И почему сущность? А потому что я не знаю, кто я и кем оказался. Поручик? Голубчик? Пусть даже этакая малость о чём-то хоть и говорит, но… Как-то маловато информации. Вот когда зрение и возможность шевелиться вернутся, тогда и назову себя по-другому, а пока пусть будет так.
Со временем дежурный пост из палаты убрали. Дежурная сестричка заглядывала периодически, убеждалась, что никуда я не делся, и затворяла за собой дверь. Смешно, куда я могу в таком состоянии деться? Ну и убирала за мной, обтирала. По утрам обычно. Сознание в такие моменты колыхалось, словно плыло по крутым волнам, из чего я сделал логичный вывод, что это ворочали со стороны на сторону моё тело. Даже начинало казаться, что в этот момент я что-то ощущаю, вроде как чувствую свои конечности, свою тушку. Мне бы сказать сестричке, надоумить, чтобы провели общий массажик, промяли мышцы, да куда там, не мог, язык-то тоже не слушается приказов мозга.
Проявившиеся в первое время непонятные
Уже и счёт этим пересменам дежурных сестричек потерял, когда наконец-то смог шевельнуть головой. Шея повиновалась, повернула голову набок. То есть дала начальный импульс движению, а потом голова сама набок упала по инерции. Мышцы-то совсем не работают. А затем и глаза открыл. Когда щека подушки коснулась. Это непередаваемое ощущение – почувствовать щекой подушку. Накрахмаленную наволочку, между прочим, вкусную на запах, похрустывающую от свежести и, оказывается, ослепительно белоснежную. Вот только прилипшие к ней чёрные длинные волосы неприятно поразили. Это я их смог чуть позже разглядеть. И удивился, когда разглядел. Длинные? Женские? Откуда? Да нет, бред, я же хоть и не мог ничего видеть долгое время, но всё ощущал, что вокруг меня происходило. Это мои, родные, только здорово отросшие! И следующая мысль привела в ужас. У меня выпадают волосы! И страшно колется борода! Неужели если что-то прибавляется в одном месте, то в другом обязательно убывает? Кстати, а почему меня не смогли подстричь и побрить? Даже неприятно стало от такого к себе отношения. То есть не к себе, а к этому телу. Почему-то приходилось силком отождествлять себя, своё сознание с этой физической обессиленной оболочкой. М-да-а. Волосы лезут. Теперь что, я облысею?
А потом всё-таки пересилил свой страх и начал осторожно ворочать глазами по сторонам, пока они не заболели. Оглядел по мере возможности своё временное, надеюсь, пристанище. Почему так боялся и занимал своё внимание всякой ерундой, вроде волос на подушке и бороды? Потому что банально было страшно возвращаться в реальность. Просто страшно.
Первым делом попытался осмотреть себя. Бесполезно. Только серое, шерстяное на вид одеяло увидел. С полосками, как солдатское. Или казённое. Больше ничего не рассмотрел, голову-то не поднять, не оторвать от подушки, можно только влево-вправо ворочать, да и то не сильно.
А потом и потолок над собой рассмотрел внимательно. В мелких трещинках побелки, с аляповатыми извивами лепнины в центре и по краям. Люстра на три лампочки с тряпичным абажуром. У двери выключатель чёрной коробочкой выделяется. Стены обыкновенные, крашенные светло-зелёной краской. Прямо напротив моей лежанки картина висит. Вроде пейзаж какой-то. Точно не разглядеть, что на ней изображено, потому что глаза быстро устают, слезиться начинают. Ещё хорошо, что зелёные шторы полностью закрыты, так бы вообще тяжко было.
Рядом с кроватью, прямо напротив подушки тумбочка с кружкой. И ложка. Лучше бы не смотрел. Потому что сразу же захотелось пить и есть. Больше пить, но с этим у меня полный облом. Самому не хватает сил дотянуться. И нет рядом со мной желающих напитать измученный очнувшийся организм влагой и калориями. И сестричка как назло сегодня не показывается. Откуда-то всплыло пренеприятнейшее ощущение резиновой трубки во рту. Нет, не хочу больше такого удовольствия, буду сам стараться есть и пить.
Потом от накатившего приступа раздражения на сестричку и на беспомощного себя попытался подвигать пальцами рук, потянуться к тумбочке. Что-то начало получаться. «Пить захочешь, ещё не так раскорячишься». Откуда это всплыло? А дальше стоп. Остальные мышцы отказывались слушаться. Но уже кое-что из происходящего я начал понимать, сделал предварительные выводы. Это у меня постепенное вживление в тело происходит.
После я долго пытался хоть как-то заставить себя двигаться, шевелиться. Сначала ворочал шеей, но очень быстро устал. Наволочка на подушке из белоснежной превратилась в мятую и серую. От пота. Потел я сильно.
И язык никак не собирался повиноваться своему хозяину. Ворочался еле-еле во рту толстой распухшей сарделькой. Из горла вместо связной речи какие-то непонятные звуки раздавались. Одно хорошо, с каждой новой попыткой всё более и более громкие. Правда, после каждой такой попытки приходилось долго успокаивать дыхание. Непомерными пока для меня оказались такие усилия, лёгкие заболели.