Лето на улице Пророков
Шрифт:
— Гляньте-ка, гляньте на этого праведного гения! — подала голос его жена из дверей своей комнаты. — Можно подумать, что все дни жизни своей он только и занимался, что Торой и добрыми делами! Все помышления его об одном лишь учителе нашем Моисее! Учитель наш Моисей!
У нее в руках был старенький клетчатый шарф, и она подошла обернуть им шею своего супруга.
— На, прикрой горло! — сказала она. — Только мне еще не хватало, чтобы ты схватил воспаление легких. Ведь знаешь же, что под вечер по Иерусалиму бродят холодные ветры, а рубашка твоя распахнута, словно у мальчишки.
Это был последний раз, когда я его видел. Через несколько недель нам стало известно о том, что он скончался в своем доме в Яффе, и в памяти моей он остался сидящим вот так на балконе нашего дома, в клетчатом шарфе, намотанном иерусалимской женой вокруг его шеи, и своим древним хриплым голосом в бессильной ярости бормочущим ей в ответ: «Учитель наш Моисей! Учитель наш Моисей!», с капельками пота на гладко выбритом черепе, искрящимися в лучах заходящего солнца.
Однако мать Гавриэля я видел почти ежедневно на протяжении всех тех лет, что мы жили в ее доме, унаследованном ею по смерти мужа. Не стану входить в сокровенные детали наследства хотя бы по той причине, что эти детали были известны лишь ей самой и старому судье.
— Знаешь ли ты, сын мой, что всем — и чертами лица, и движениями похож ты на брата моего Давида, мир праху его. Не довелось брату моему Давиду стать тебе дядей. Умер он внезапно в день своего совершеннолетия.
Накануне отъезда Гавриэля в Европу, когда пришел он проститься с отцом, тот был совершенно невменяем. Он потянул себя за черный ус, сдвинул свои черные брови так, что они превратились в два горба одной грозной волны, и прорычал своим древним хриплым голосом:
— Послушай, Давид, говорил ведь я тебе не ходить в Вифлеем! — Он закашлялся, сплюнул, и лицо его сильно покраснело. — По дороге зайди на могилу праматери Рахили, но не оставайся там надолго, чтобы не застала тебя на том месте темнота и не пришлось бы там заночевать[17].
Однако не это помрачение рассудка, как уже говорилось, было причиной того, что имя Гавриэля было изъято из завещания. К этому привело поведение самого Гавриэля, годами тратившего в Европе отцовские деньги и не изучавшего медицину, невзирая на все письма, полные строгих предупреждений, в которых отец предостерегал его, что ежели он будет оставаться «сыном буйным и непокорным»[18], то лишен будет содержания и «доли в наследстве». И если все же для Гавриэля нашлась крыша над головой, когда вернулся он на родину неимущим, то лишь благодаря проискам матери, но отнюдь не по милости любимого отца, которого всю свою жизнь продолжал любить больше, чем любое другое живое существо на свете.
Мать его, как уже говорилось, я видел почти ежедневно на протяжении всего того времени, что мы жили в его доме, особенно в пору летних каникул, ведь летние каникулы я по большей части проводил дома, на балконе. Летние дневные лагеря для школьников тогда еще не были распространены, и мы играли во дворе и обменивали книжки в библиотеке Бней-Брит, находящейся, по-моему, и поныне все в том же здании в переулке, отходящем от улицы Пророков. Я читал на балконе, напротив ее двери, и когда доходил до самой увлекательной страницы, она отрывала меня от чтения. Я призывался помочь ей в спуске раскладной кровати в подвал или подъеме ее оттуда, в отодвигании комода от стены, дабы веник мог проникнуть в дальние заброшенные углы, и в возвращении его на место после уборки. Я также удостаивался чести быть посланным за покупками, не требующими особенных познаний и опыта, вроде спичек, банки оливкового масла, бельевых прищепок или любого другого товара, которому не свойственно тухнуть, гнить или засыхать и к которому неприменима шкала бесчисленных оттенков качества. По сей причине меня никогда не посылали покупать, например, хлеб или помидоры — продукты, требующие, помимо жизненного опыта, еще и тонкой природной интуиции, хотя именно по данному вопросу мне пришлось выслушать длинное и подробное наставление: хлеб должен быть хорошо пропечен, ибо ничто так не вредит желудку, как недостаточно пропеченное тесто, но нельзя ему быть также и перепеченным сверх необходимой меры, ибо тогда он перестает быть пропеченным и делается горелым, встречаются также буханки, чье тесто не взошло, поскольку не было вымешено должным образом, так что они горелые снаружи и тяжелые внутри. Как же тогда, спрашивается, может человек избегнуть греха, а именно — каким образом сумеет он выбрать из всех буханок именно ту, которая вымешена должным образом, и поднялась довольно, и испечена в достаточной мере и в точной пропорции? Дабы достигнуть такого уровня понимания, человеку следует быть прежде всего одаренным от рождения верными природными чувствами, а наделенный таковыми должен их всячески развивать и оттачивать, приобретая соответствующий жизненный опыт. Есть глаз, умеющий разглядеть глянцевитый коричневый оттенок, присущий в должной мере пропеченной буханке, и нос, улавливающий ее добрый горячий запах, и рука, осязающая напряжение хрустящей корочки над упругой мякотью хлеба, и ухо, чуткое к тонкому, хрупкому голосу буханки, слегка придавленной снаружи. Даже ей самой, Джентиле Луриа, со всей остротой ее чувств и богатством опыта, случалось ошибаться, и тогда ей приходилось возвращаться к торговцу и менять буханку. И вот, после всех этих слов, сопровождаемых демонстрацией цвета, запаха, консистенции и звука правильно выбранной ею буханки, она отправляла меня купить всего лишь кусок стирального мыла «Жирное» и кусок мыла «Карболовое», и это обостряло чувство моего унижения, явственно давая понять, что, по ее мнению, я непригоден для покупки буханки хлеба. Спустя годы, когда мы оба были в приятном расположении духа и я поведал Гавриэлю, как мать его невольно нанесла тяжелую обиду моим высокоразвитым чувствам, он ответил, что у меня нет ни малейшего представления о том, насколько должен я быть признателен и благодарен ей за эту милость, которой от нее сподобился, избавленный от этих покупок, бывших кошмаром его детства, ужасом возвращения гнилого помидора, горелого хлеба, прогорклого масла, червивого риса и творога, пахнущего нефтью.
— Поди-ка, Габи, — говорила она ему, — верни немедленно это прогорклое масло Красному Уху.
Этим прозвищем она величала лавочника, ибо у нее действительно был острый взгляд, различавший особенности каждого во внешности и в повадках вообще и в первую очередь всяческие дефекты и недостатки. В самом деле, сей лавочник был замечателен своим правым ухом, которое отчего-то всегда рдело, даже в то время, как другое ухо и вообще вся его физиономия бледнели. Никто не замечал этого, пока супруга бека не обратила на него свой острый взгляд, но после того, как она на него взглянула и вынесла приговор, это прозвище прочно к нему пристало и уже не отставало на протяжении всей жизни, и то, что до тех пор было неуловимой для глаза мелочью, терявшейся во множестве других мелочей, превратилось в его характеристику, став самым главным из всего, что в нем было. Благодаря этому острому взгляду не находилось никого, начиная со всяческих торговцев и кончая прислугой и приятелями мужа, кто бы, вступив с нею в какие-либо отношения, не сподобился специального прозвища из ее уст, и не только прозвища, но и имитации, ибо вдобавок к острому взгляду была она одарена и природным актерским даром. Рассказывая, например, о том, как развивался спор между нею и Черным Гребешком (то есть персидской прачкой Диной, удостоенной такого прозвища за свою прическу), она передавала не только ее слова, но представляла и манеру разговора, и жесты, и интонацию, и особенности произношения. Иногда, в веселом расположении духа, она в разговоре перехватывала манеру речи своего собеседника — с йеменцем-штукатуром она разговаривала так, будто сама была йеменкой, а с Красным Ухом, который был галицийским евреем, беседовала на идише с сильно выраженными галицийскими интонациями, что, как видно, доставляло ей двойное удовольствие, удовлетворяя природную жажду актерства и пародии, ибо последний равно соединял в себе две ярко выраженные особенности, будучи и торговцем, и галицийцем одновременно. Все торговцы были в ее глазах мошенниками, что только и ждут подходящей возможности отделаться от самого порченого товара по самой взвинченной цене, а все галицийцы — плутами и жуликами от рождения.
— Беда с тобой, Габи, дурачок-простачок, — говорила она сыну, пытавшемуся уклониться от возврата покупок. — С чего это ты стесняешься вернуть Красному Уху его прогорклое масло? Этот галицийский жулик не стесняется облапошить маленького мальчика и всучить ему последнюю пачку масла, оставшуюся у него с прошлой недели, а ты еще стесняешься вернуть ее этому мошеннику? В каком это мире мы живем? Обманутый стесняется уличить обманщика, который его обманул, и обворованный стесняется потребовать с вора уворованное. Ну уж конечно, все торговцы в восторге, когда дурак идет на рынок за покупками!
Надо отдать должное супруге бека, что не только сына своего посылала она возвращать испорченный товар, и не только мужа, чтобы обменял купленный ей подарок, но и сама, как все, испокон веков стремящиеся к совершенству, была к себе еще строже, чем к окружающим, и немало занималась возвращением покупок, которые ее не удовлетворяли или вызывали ее разочарование. И, подобно стремящимся к совершенству во всех поколениях, она так долго и тщательно трудилась над каждым кушаньем, пока оно не удовлетворяло всем ее строгим требованиям, что хотя каждое из яств, вышедшее из-под ее руки, способно было ублажить и тело, и душу, из-за множества вложенного в него труда являлось оно на свет с большим запозданием. Посему муж ее, находившийся с ней в те дни, роптал, что трапеза никогда не бывает готова ко времени и блюда не подаются одновременно.
— Чтобы действительно насладиться трапезой, приготовленной госпожою, — говаривал старик, — надобно посвятить ей целый день. К утру будет готов салат, к полудню — жаркое, во второй половине дня подадут суп, а вечером — десерт.
Старик преувеличивал, но из этого преувеличения можно составить себе представление о жизненном ритме его иерусалимской жены, которая, подобно всем стремящимся к совершенству с древнейших времен, сама тяжко страдала от окружавшей ее ущербной действительности. Даже в те лучшие годы, когда все здание было в ее расположении и к нему прилагалась мусульманская служанка, она имела обыкновение жаловаться, тем более на склоне лет своих, когда она сдала нам дом и перешла жить «на лестничную клетку». Тогда ей было уже за шестьдесят, и в согласии с перепадами ее настроения и параллельно им происходили поразительные перемены в ее облике. В молодости она числилась среди красавиц-брюнеток того изящного типа, в котором изящество проявляется и в чертах лица, и в теплом взгляде карих газельих глаз (Гавриэль унаследовал свои голубые глаза как раз от сефардского отца, а не от ашкеназской кареглазой матери), и в гибкости фигуры, и в жестах, и в голосе, и в прелестном смехе, пленивших сердце испанского консула, явившегося с визитом вежливости в школу для девочек имени Эвелины де Ротшильд, где она заканчивала курс обучения, ведь именно она вручала ему цветы от выпускного класса. Еще много лет после того как женился на ней впридачу к своей яффской жене, он считал себя в сравнении с нею существом грубым со всех точек зрения, и физической, и душевной. Только когда Гавриэлю минуло тринадцать лет, он стал слышать, как отец во время ссор с матерью называет ее «изящной гадюкой», а сеньору Моизу старик говорил, что известная фраза, предостерегающая человека от мудрецов, нацелена была не иначе как на сию иерусалимскую особу, «чей укус — укус лисицы, и жало ее — жало скорпиона, и шепот — шипение аспида; и все слова ее — как горящие уголья»[19].
Изящный облик сохранился у нее и к старости, хотя она уже утратила свою осанку и былую гибкость, став не в пример прежнему медлительна и скованна в движениях. Обычно казалось, что она погружена в какой-то отдаленный замкнутый мир даже тогда, когда кружила по рынку за покупками. И поскольку была во всех действиях так медлительна и склонна посреди любого занятия погружаться в долгие и далекие свои думы и грезы наяву, ей никогда недоставало времени даже на привычные повседневные дела, и она вечно была занята стряпней, починкой или уборкой, хоть и жила совсем одиноко, оставшись по смерти мужа без каких-либо дружеских связей, не считая сестринских отношений с Пниной. Целыми часами сидела она перед своей дверью на балконе и с отсутствующим видом перебирала рис в плоской медной миске, прозванной «китаянкой». Иногда она напевала какой-нибудь мотив тихим, спокойным и приятным голосом, и я не переставал изумляться, что эти сладкозвучные уста — те же самые, из которых вырывались истерические вопли, адресованные мужу, вопли животной, первобытной дикости, от которых я всегда покрывался гусиной кожей. Я уверен, что человек, видевший ее только тихонько напевавшей в минуты покоя, ни за что бы не поверил, что эта мягкая, деликатная женщина таит в себе такую дикую звериную ярость, точно так же, как тот, кто был свидетелем сердечных сестринских отношений, сложившихся у нее с Пниной, не способен был вообразить те жестокие и безобразные битвы, которые она вела с сестрой тридцатью годами раньше, когда ей стало известно, что та вступила в любовную связь с ее мужем Иегудой Про-спер-беком.