Лето на улице Пророков
Шрифт:
Из-за того что Пнина закрыла окно перед величайшей угрозой музицирования польского филина, на госпожу Джентилу напало удушье в тесной комнатке, и обмахивание смоченным в воде белым платком совершенно не помогало ей прийти в себя, пока окно оставалось закрытым, так же как раньше этот платок, обмотанный тюрбаном вокруг ее головы, не помогал ей от головной боли, пока окно оставалось открытым для звуков рояля.
— Нет, так это больше ни под каким видом продолжаться не может! Смотри-ка, Пнина, до чего я дошла, не могу жить с открытым окном и не могу жить с закрытым. Не сущий ли это ад, когда тебе плохо с открытым окном и плохо с закрытым, и все это случилось со мной только потому, что Проспер Иегуда преставился и некому защитить меня от измывательств польских филинов женушки доктора, которому давно уже следовало вышвырнуть ее вместе со всей ее рухлядью. Но ведь он-то этого не сделает, ведь он — святой, потому что, не будь он святым, он бы не сжалился над этой несчастной тварью и не взял бы ее в жены. Видишь, Пнина, все эти святые в своей великой милости дают в этом мире приют всякой сволочи и позволяют им завладеть целым миром. Да-да. Головная боль уже задела глазной нерв. У меня уже потемнело в глазах. Я уже вижу, что ничего мне не остается, как встать завтра и с утра отправиться в клинику доктора Ландау. Я и так уже должна была пойти к нему, чтобы он вынул мне волоски из глаз. А ты не забудь разбудить меня пораньше и сходить за номерком заранее, а то придется мне сидеть там в очереди целый день среди всего войска персидского и мидийского и вонючих арабов. Так, так, открой его настежь! Мне уже лучше.
И хотя во вновь открытое Пниной окно опять ворвалось
Визит старого судьи
Неожиданный визит старого судьи к хозяйке нашего дома госпоже Джентиле Луриа вскоре после того, как она овдовела, внезапно связал меня с убийством, произошедшим в Старом городе на двадцать лет раньше, чем я появился на свет. Судья не знал, что в то самое время, когда он поднял тему давнего убийства, старинный кинжал покоился в ящике моего стола под книгами и тетрадями, и вполне возможно, что старик даже не подозревал о моем присутствии в уголке балкона. Кинжал этот, как уже говорилось, я нашел в подвале нашего дома, где скапливались и гнили лохмотья и ржавели обломки лет. Одна лишь старинная турецкая «шабрия» уцелела из всех разновидностей оружия, изукрашенных седел, ожерелий, серег и прочих драгоценностей, которые старому хозяину дома давали в залог арабы, приходившие к нему за денежными ссудами еще в годы турецкого владычества, когда Иегуда Проспер-бек находился в зените мощи и величия.
По смерти старика нога госпожи Джентилы перестала ступать в дома прежних друзей, наша домовладелица выходила лишь раз в неделю нанести визит судье Дану Гуткину, посодействовавшему ей уладить дело о наследстве старого бека к полному ее удовлетворению, как прежде содействовал самому старику наилучшим образом завершать дела и судебные тяжбы. Сей член Верховного суда, приятель ее недавно ушедшего в мир иной супруга, в ту пору весьма прославился, и главный источник престижа, коим он пользовался среди почтенных и именитых персон, как евреев, так и арабов, проистекал из его влияния на британскую администрацию. Он помнил не только о днях величия госпожи Джентилы, когда была она супругой консула, равного наместникам, пашам и правителям областей Оттоманской империи, но и о днях ее красы, когда она затылком ощущала обращенные на нее со всех сторон взгляды мужчин. И тем не менее в последнее время она стала возвращаться домой после визитов к судье разочарованной из-за того, что речи его начали плутать в мрачных закоулках. Вместо того чтобы снова предаться воспоминаниям о тех днях, когда была она избрана одна среди всех учениц преподносить цветы важным гостям учебного заведения имени Эвелины де Ротшильд, он начал возвращаться мыслями и речами к годам, предшествовавшим той блистательной эпохе, к теснинам бедности и ничтожества во тьме раннего детства дочери неимущего столяра с улицы Мидан в еврейском квартале Старого города, босой малышке в драных лохмотьях, выглядывавшей из чердачного окошка над лавкой. Ведь тогда все семейство ютилось в каморке над мастерской, пропитанной запахами столярного клея, терпентина и стружек. Все дни жизни своей отец Ентеле (ибо так звалась она, и таково было имя ее в Израиле — Ента, покуда не явился господин консул, Иегуда Проспер Луриа-бек, с визитом вежливости в школу для девочек имени Эвелины де Ротшильд, и она не была избрана поднести ему цветы от имени выпускного класса) провел в отвратительной нищете, он — лучший из столяров Иерусалима, изучавший свое ремесло в венценосной Вене и создавший арон га-кодеш[35] для синагоги «Общество Сиона» (под полом которой находился подземный ход, ведущий к горе Сион и захоронениям дома Давидова), а также и для синагоги «Нисан-бек», и для Стамбульской синагоги выстроил он превосходные аронот-кодеш. С верхней ступеньки деревянной лестницы, ведущей в жилую комнатушку, она смотрела вниз на отца, стоявшего посреди своей мастерской с подобострастно склоненной головой перед старостами синагоги и в робких выражениях униженно намекавшего им на несколько монет к субботе в счет платы за арон га-кодеш, работа над которым высасывала из него все соки в течение долгих месяцев, а заказчики бесконечно оттягивали и без того несправедливый расчет, ублажая его хитроумными толкованиями Торы и чудными мидрашами, призванными заменить собою выплату денег. В противовес сим столпам города богатые бухарцы, для которых он мастерил широкие, как колыбели к помолвке, комоды, по недостатку владения языком и Торой не умевшие подсластить речениями блаженной памяти наших мудрецов сокращение и задержку оплаты, встречали его гневными взорами и бранили за нетерпеливость и наглость притязаний. Из трясины голода и унижений бедный столяр был вызволен благодаря ревнителям веры, поджегшим его дом из-за креста русского монастыря, что на вершине Масличной горы. Время от времени настоятель монастыря заказывал ему различные столярные работы, но вырезывать ему кресты столяр не соглашался, пока «воды не дошли до души его»[36] и не остался он без последнего гроша на покупку субботних свечей. Сдавшись, наконец, он вырезывал большой крест масличного дерева ночами, ибо чувствовал себя не в своей тарелке, да и неприятно, когда бы увидели прохожие, что руки, строившие ковчег Завета, строгают крест. Как-то ночью, когда закончена была работа над крестом, малютка Ентель пробудилась ото сна и глянула сквозь маленькое круглое окошко на большой крест, распростершийся перед нею во всю длину и ширину на сверкающих в лунном свете гладких камнях мостовой и ползком движущийся к месту своего назначения в русском монастыре. Но то, чего боялся отец, настигло его, и гораздо быстрее, чем он подозревал. На расстоянии считанных шагов от мастерской группа евреев, в тот час возвращавшихся с полуночного бдения у Западной стены[37], столкнулась со столяром, несущим на спине своей крест, и уже на следующую ночь огонь был ниспослан на его дом. Среди ночи они бежали из Старого города в квартал «Владение семерых». Не сам столяр, а его жена решила отомстить поджигателям своего дома и отправить сыновей и дочерей своих учиться в миссионерскую школу. Он умолял ее этого не делать, и только после многочисленных прошений она немного уступила своему мужу-столяру и согласилась отправить детей учиться в школы вольнодумцев за стенами Старого города.
Хорошие времена запомнились Джентиле лишь начиная с того момента, как языки пламени стали лизать деревянные балки нижней лавки. Отец выхватил ее из стоявшей возле окошка кроватки, и понес на руках посреди пламени, и бежал с нею прочь от пожара и от Старого города, и мама послала ее в еврейско-английскую школу. Казалось ей, что и отцу, хоть и считавшему поначалу, что и он, и его домашние, подвергшись отлучению и бойкоту, приговорены к голодной смерти, немного полегчало, поскольку место аронот-кодеш заняли теперь лавки и парты для школ. Больше он, однако, не осмеливался показаться в стенах Старого города, и до конца дней нога столяра уже не ступала на камни его мостовых. Иногда случалось ему внезапно убегать из мастерской во внутреннюю кухонную каморку, ибо ему мерещилось, что по улице проходит староста синагоги, тот самый староста, что остался должен ему половину стоимости арон га-кодеш и, возможно, принимал участие в поджоге. Словно провинившийся мальчишка прятался он в каморке, мальчишка, стыдящийся того, что наделал, и стыдящийся жены своей и детей за то, что стыдится. И еще на все дни жизни его с той лунной ночи, когда нес он большой собственного изготовления крест масличного дерева на плечах своих, остался у него двойной след обоих его прегрешений. Раз в несколько дней во время работы кишки его опускались в мошонку, и тогда он падал на землю и корчился в ужасных
— Помните, — сказал он ей, — когда вы жили на улице Мидан, мы жили в приюте, названном в честь Немецкого подворья «Дер дойчер платц»?
— О чем это вы? — вздрогнула она и с досадой ответила: — Вы хотите сказать, что я такая же старая, как вы?! Когда вы жили на Немецком подворье, я еще не появилась на свет божий, а маленькая девочка с улицы Мидан, которую вы помните, это моя сестра Пнина, старше меня на семь лет. Не забывайте, что вы старше меня по крайней мере лет на пятнадцать, и родилась я, когда вы уже учились в начальной йешиве, и вообще, не напоминайте мне, пожалуйста, о плесени поколений и о мерзости улочек Старого города! Что это я болтаю: пятнадцать? Вы старше меня по крайней мере на двадцать лет! Вы ведь были приятелем Иегуды Проспера, а коли так, то вы по крайней мере на двадцать лет меня старше.
— Только уже будучи в начальной йешиве, — ответил он, совсем не реагируя на разницу в их возрасте, увеличивавшуюся всякий раз, как она высказывала по этому вопросу свое мнение, — осмелился я, да и то не в дневное время, Боже упаси, а в сумерках, тишком, словно закоренелый преступник, пробраться на Караимский двор в конце переулка, на границе мусульманского квартала. Эти последователи Писания были столь гонимы и отвержены, что раввины отказались наставлять караима, пожелавшего стать евреем и обещавшего пожертвовать все свое состояние на йешивы. У любого гоя на свете — мусульманина, христианина или язычника — было законное право стать прозелитом, но только не у караима. В те времена их еще имели обыкновение называть «саддукеями»[38]. Там, на дворе, глубоко под землей, находилась их синагога, и, когда я начал спускаться по сумрачным и холодным ступеням в молельню, в тот самый тысячелетний молельный дом, где хранился самый древний в мире свиток Торы, прозванный «Микдашия», я чувствовал, что совершаю куда больший грех, чем в тот раз, когда заглянул в церковь Рождества. Я сбросил с ног башмаки и оставил их, по обычаю караимов, на верхней ступени, рядом с колодцем. У меня была большая дырка на пятке правого черного носка… помните, как мы называли дырку в носке, из которого торчала пятка, «картошкой»? С каждой ступенькой я чувствовал, спускаясь, как растут вокруг меня волны страха, и ощущал правой пяткой леденящие поцелуи гладкого голого камня. Я знал, что каждая новая ступенька низводит меня на новую ступень нечистоты, и вместе с тем знал, без того, чтобы это вызвало во мне изумление по поводу логического противоречия, что именно в греховных недрах ада, в которые я размеренно, ступень за ступенью, погружаюсь, кроется наша святая Тора, древняя и единственная в своем роде, свободная от любого толкования и ограды. И, очутившись в пугающей бездне, на полу синагоги, я знал, что лишь один Бог в силах спасти меня, и сердце мое воззвало к нему в молитве — не в одной из молитв, которые собраны в молитвеннике, а в песни ступеней:
Из глубины взываю к Тебе, Господи.
Господи, услышь голос мой,
Да будут уши Твои внимательны
к голосу молений моих.
Если Ты, Господи, будешь замечать беззакония, —
Господи! Кто устоит?
Но у Тебя прощение,
да благоговеют пред Тобою
[39]
.
И эта немая молитва в сердце, ведь даже сжатые губы мои не шевелились, была услышана. Разом стал я возноситься все выше и выше сквозь все слои греха и атмосферы нечистоты и почувствовал, что вдыхаю прозрачный и чистый воздух горних вершин, свободный от страха и угроз, от тревоги и гнета, от всякой необходимости молиться какому угодно Богу. В тот миг, когда он ответил мне, я не почувствовал даже необходимости его благодарить, ибо Бог сделал свое дело, Бог может уйти. Откуда проник свет в караимскую синагогу? Ведь это же был погреб, гораздо глубже, чем девять локтей в землю. Тогда, стоя посреди нее, я об этом совсем не думал, и вот именно теперь, пятьдесят лет спустя, этот глупый вопрос начинает меня беспокоить, и вот дьявольское наваждение: как раз в те минуты, когда мне во время судебного заседания нужно сосредоточить все внимание на аргументах тяжущихся сторон по вопросу собственности на имущество богадельни, я никак не могу припомнить, чтобы там были хоть какие-то окна, а ведь они, без сомнения, были где-то там в потолке, за столбами, поддерживающими потолок… А, что скажете, Ентеле, откуда там взялся свет? Вы помните, как Али ибн Масрур пытался скрыться в этой караимской синагоге после знаменитого убийства на рынке Аль-Атарин? Не думаю, что он знал, куда бежит. Просто несся по кривым улочкам к еврейскому кварталу и, как загнанный зверь, попытался найти убежище в первой попавшейся по пути дыре. А может быть, очень даже знал, что подвал этот — синагога, и верил, что ее святость его защитит… Помните, мусульмане верили в еврейские чары и магические способности. Наверняка он считал, что посреди синагоги есть жертвенник, на котором режут жертвы и приносят Господу во всесожжении, и ему бы только добраться до жертвенника и схватиться за его углы — тогда он спасен! Что скажете, Ентеле? Почему вы уже собираетесь уходить? Посидите еще немного, вы ведь никуда не спешите!
— И с чего бы это мне продолжать тут сидеть? — сердито ответила она. — Истинно сказано: старый что малый. Как старый мерин норовит вернуться в свое стойло, так и вы возвращаетесь к детским глупостям и к отроческой чепухе, и ежели я тут еще посижу, то вы вернетесь к тем дням, когда ваша матушка изволила подтирать вам задик. А теперь — до свидания, счастливо оставаться!
И как раз когда раздражение от разглагольствований господина судьи дошло до того, что она уже взвешивала в уме, не лучше ли ей месяц-другой держаться от его дома подальше, пока тот не образумится, он сам стал наносить ей визиты, появляясь на балконе нашего дома в неожиданные часы, в дневной зной или в сумерки, то есть посреди рабочего дня, в перерывах между судебными заседаниями, или по дороге на службу и обратно, когда она вовсе не была готова принимать гостей вообще и высокопоставленных — в частности. В один из таких неожиданных визитов он, как говорилось, невольно и ненамеренно (ибо весьма сомнительно, чтобы глаза его различили, а если и различили глаза, то вряд ли обратил бы он внимание на чужого соседского мальчика, сидевшего на другом конце балкона и, казалось, погруженного в чтение книги «Дон Кихот Ламанчский» в переводе Бялика) вызвал у меня невероятное сердцебиение, связанное со страхом и стыдом, когда, прислушиваясь к его воспоминаниям, которыми он сдержанно-безмятежным голосом делился с Пниной (ибо младшая сестра ее Джентила заперлась в своей комнате, скрываясь от лица его), я обнаружил, что связан с убийством, произошедшим в Старом городе за двадцать лет до моего появления на свет Божий, благодаря кинжалу, который обнаружил в подвале и утащил.
Ужасная пучина, в которую он вверг меня, грозные валы которой преследовали меня еще долгое время наяву и во сне, разверзлась как раз посреди на диво ясного и спокойного дня. Джентила, как обычно под вечер, с далеким отсутствующим взором сидела у двери своей комнаты и перебирала рис в широкой и плоской медной миске, тихонько мурлыча английскую народную песенку времен своего обучения:
Три слепые мышки, глянь, как они бегут!
За фермерской женою бегут из темноты,