Лето на улице Пророков
Шрифт:
На этом этапе старушка опять стала многословно рассуждать о достоинствах и недостатках своего покойного мужа, и мысли ее уже не вернулись к сыну. Чем больше она говорила, тем я делался нетерпеливее, пока не погрузился в вялое, угнетенное состояние, все явственнее сознавая, что из ее уст мне не дождаться ничего такого, что дало бы мне какое-то представление об идолопоклонстве, которым занимался в годы детства Гавриэль и которое именовалось ею «восточными фантазиями». Ибо мысли ее заняты, в сущности, самой собою, а поскольку сама она была переполнена историей своей жизни с блаженной памяти турецким беком, то и ставила покойного мужа в центр любого размышления, только вскользь касаясь живого сына, а когда на некоторое время Гавриэль вдруг оказывался в фокусе ее внимания, то появлялся там лишь в качестве главы из книги старика. В последующие дни я еще несколько раз пытался вернуться к теме «восточных фантазий» ее сына в годы детства, но в ее словах не было ничего нового, и они состояли лишь из постоянно
— Проснись, открой глаза и сядь прямо. Вот он идет. Перестань храпеть!
Из его слов мне становится понятно, что этот непрерывный пилящий зуд, наполняющий весь мир, происходит от храпа Красного Уха, вынужденного, к собственному прискорбию, пробудиться от дремы, ибо Моисей, человек Божий, по высокой лестнице поднимается на балкон в своем твердом черном лондонском котелке и с тростью, отдуваясь и пыхтя от натуги. При нем сеньор Моиз, поддерживающий его под локоток, выбрасывая в разные стороны свои длинные ноги и с повышенной бдительностью обозревая окрестности перед лицом опасности и возможных неприятелей. И действительно, в этот момент из каморки под лестницей выскакивает старуха, кидается на старика, срывает котелок с его головы и топчет ногами. Предводитель волхвов окружен теперь толпой хасидов, словно бы истово молящихся. Их глаза закрыты от усердия, рты разинуты, однако голосов их не слышно из-за храпа фараона, снова провалившегося в глубокий сон.
— Не верьте ему! — кричит старуха волхвам и указывает пальцем на старого бека. — Это все — одни восточные фантазии. Он не Моисей! Он не Моисей! У него нет эфиопской жены! Эфиопской жены ему не хватает!
Сеньор Моиз стоит между ними, успокаивая ласковыми словами и умиротворяющими жестами — и «с позволения сказать, да статочное ли это дело».
Старик, сидящий теперь в красном кресле и отирающий со своего гладкого черепа сверкающие искрами в закатном свете капельки пота, делает сеньору Моизу знак подойти и что-то шепчет ему на ухо. Возбуждение среди волхвов все нарастает. Они изо всех сил раскачиваются взад-вперед, приподнимаются на цыпочки и мотают головами во все стороны. Сжатыми кулаками они бьют себя в грудь. Гнет начинает спадать с моего сердца. Я приободряюсь и пробуждаюсь с радостью, зная заранее, что жезл Аарона, который тот бросит по приказу Моисея, человека Божьего, проглотит старуху и победит фараоновых волхвов и все ветряные мельницы.
Тут я должен подчеркнуть, что это очевидное знание уже не было частью сна, закончившегося на самом деле шепотом старого бека на ухо сеньору Моизу, тем шепотом, что напугал волхвов и сбросил гнет с моего сердца, но являлось логическим выводом наяву, сделанным из фактов сновидения и добавлявшим к поражению волхвов и старухи донкихотский разгром ветряных мельниц из мира яви. И с весельем, рожденным этим знанием, смешивались радость всех пробуждений того лета и смех.
Радости пробуждения того лета я лишен уже более двадцати пяти лет. Время пробуждения — переход от реальности человеческого сознания во сне к реальности человеческого сознания наяву — самое тяжелое и болезненное, даже если раскрывшимся глазам плоти предстоит освободить душу от кошмаров закрытых глаз духа, поскольку принадлежит к тем переходам над бездной, обновляющим мир, вместе с озарением, рождением и смертью, в которых родовые муки связывают крепкими узами творца и творение, роженицу и новорожденного, мир и его спасителя.
Когда и сам я начал ежеутренне переживать муки пробуждения, мне вспомнилось рассказанное Гавриэлем в то лето радостных пробуждений, когда мы однажды, после одного из его приступов слепоты, гуляли по Абиссинской улице. В отрочестве, еще учась в начальной йешиве, он прочел в одном мидраше[27] или в одном из комментариев к книге Бытие, точно сейчас уже не помню, о стихе «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет», что сотворение света и всего мира начинается с крика боли[28]. Гавриэль сказал, что начал понимать смысл этих слов лишь через полвека после того, как прочел их, когда у него начались приступы слепоты. А мне кажется,
Вполне возможно, что это только вопрос возраста, и, наверное, тогда, в моем детстве, этот переход над бездной от сна к яви был чрезвычайно скор и неосознан, а потому была неосознанна и боль. Возможно также (и я склонен поверить в такую возможность, наверное потому, что хочу в нее верить), что тогда вовсе не существовало той зияющей бездны, бездны смерти и рождения, между этими двумя состояниями души, и я вбегал из сна в явь и из яви в сон, словно из одной комнаты волшебного замка в другую, с льющимся через край ликованием от предвкушения чудесных сюрпризов, ожидающих меня на каждом углу и в каждом лестничном пролете.
Следует подчеркнуть снова и снова, что сознание души во сне и сознание души наяву, конечно, не идентичны ночному и дневному сознанию, хотя сон обычно выпадает на ночь, а явь приходится на день, что способно привести, и чаще всего приводит, к путанице и к смешению сущностей. Так, например, когда при встрече с ночным небом впервые проснулось во мне ночное сознание, это хоть и произошло ночью, но сознание было сознанием яви. И мне кажется, не будет преувеличением сказать, что и мир дня, и мир ночи — не что иное, как разные аспекты человеческого сознания наяву, потому что реальность человека во сне, как и реальность души до рождения и после смерти, пребывает за пределами дня и ночи, и даже не все сны проникают в нее, а лишь те, которые принадлежат к определенному роду, те, само забвение которых стирается из памяти. А память об этой сущностной реальности, находящейся за пределами дня и ночи, обусловлена именно пробуждением человеческого сознания наяву. Пробуждение из реальности яви также принадлежит к переходам над бездной, обновляющим мир, вместе с озарением, рождением и смертью.
Голубка и луна
Хозяйка нашего дома, госпожа Луриа, не любила заходить в аптеку доктора Блюма, который, как она говорила, всегда вызывал у нее или чувство вины за то, что она мешает ему в его важных занятиях, или неловкое ощущение младенца, не знающего ни как спросить, ни как ответить. Куда более неловкое, гнетущее и раздражающее чувство он вызывал у нее именно в тех редких случаях, когда старался быть с ней милым, а потому она имела обыкновение посылать к нему меня.
Сначала я считал, что под своим белым халатом он ходит голышом и что кроме этого у него на теле нет ничего помимо пенсне — этакий Ганди из мира науки, — поскольку в разрезе халата сверху виднелись только чахлые желтоватые волосы на его груди, а снизу торчали лишь голубовато-белесые коленки. Только позже мне стало понятно, что это впечатление происходило от того, что в рабочее время у него не было на шее галстука, а вместо брюк он носил короткие штанишки цвета хаки, не той разновидности, что в те времена носили все, а более жесткие и отглаженные, наподобие шортов английских солдат и офицеров. Только сейчас, в процессе этого описания, мне приходит на ум, что после образования государства короткие штанишки почти полностью исчезли из наших мест. И в довершение портрета этого Ганди от науки следует отметить, что на ногах его в рабочее время были только сандалии, истрепавшиеся и преобразившиеся в тапочки с тех пор, как порвались ремешки вокруг щиколоток, и при каждом шаге шлепавшие по полу. Чаще всего он был занят переносом из одного шкафа в другой секции особого назначения и секции ядов, а также перестановкой склянок каждой из секций. Поскольку он недавно вернулся из бейрутского университета, где завершил изучение курса наук, и аптека была для него новым местом, я сперва предполагал, что он прекратит эту деятельность в тот момент, когда окончательно определит местоположение каждого лекарства. Но и по прошествии дней, недель и месяцев и, в сущности, все то время, что был аптекарем, он продолжал переносить снадобья с места на место с тем же сосредоточенно-глубокомысленным, боевито-решительным и сморщенно-презрительным выражением лица, с которым вышагивал вперед и назад по клетке своей лаборатории, задрав голову и сцепив на заду руки, державшие маленькую раскрытую книжку. Когда он не был занят выбором подходящих мест для лекарств, он искал в высях под потолком смысла фраз этой маленькой книжки, крепко схваченной пальцами его рук, сцепленных на заду.
От обоих занятий ему приходилось отрываться ради такого неизбежного беспокойства, как приготовление глазных капель для госпожи Луриа, постоянной его клиентки, все-таки оставшейся при моем посредничестве единственной, верной ему до конца дней этой аптеки.
— А что скажет молодое поколение? — дважды в неделю спрашивал он, не глядя на меня, ибо глаза его изучали склянки в новой секции ядов. — Кто спасет нас?
Иногда он менял формулировку и спрашивал: «Кто принесет в мир избавление?» А однажды спросил: «Кто спасет меня?»