Лето никогда
Шрифт:
— Ты только не волнуйся, все будет хорошо, — сказал Большой Букер Малому. «Раз» его не касался, диск был внутри.
— Угу, — Малый Букер сглотнул слюну. Он сидел смирно и больше не болтал ногами.
— Два.
Большой Букер протянул руки, взялся за шлем и осторожно нахлобучил его на голову сына. Колпак закрыл две трети лица, оставшийся рот почавкал — вероятно, там пересохло.
Миша стоял на пороге клуба, готовый махнуть невидимому фургону.
— Три.
Малый Букер вцепился в подлокотники. Послышался ровный, струящийся шум, как будто включили насос. Губы раскрылись, обнажились мелкие зубы, блеснула лечебная проволочка. И он пережил многие чувства; главным из них оказалось высокомерное отвращение.
Первая секунда была похожа на мягкий тычок в солнечное сплетение. Чужие чувства ударили, как волна; беззащитный берег принял удар: все, что казалось родным и знакомым, обернулось стыдным и гадким, совершенно нестерпимым, от папиной памяти захотелось зажать себе уши и броситься прочь, и бежать, обернувшись свиньей, к назначенному обрыву.
Притерпевшись на удивление
Он замычал, не чувствуя, как кто-то гладит его по руке и силится разжать судорожно скрюченные пальцы. Вернее, не силится, а только дотрагивается до них, пробуя хватку на прочность.
Никаких осмысленных образов не было. Но было глубокое яблочное познание, осведомленность — лавина, она же взрыв, она же китовая туша, придавившая Букера брюхом. Давление нарастало.
Больше всего угнетал страх, записавшийся с Большого Букера при заполнении диска.
Это некрасивое чувство, которое, как до недавнего времени был убежден Букер Малый, абсолютно не совмещалось с привычным представлением об отце, многократно превосходило его собственные детские страхи. Из-за того, что к этому позорному, взрослому ужасу, приложились и личные, уже отцовские страхи далекого детства, получалась совсем лошадиная доза. Малый Букер начал трястись; кто-то потусторонний вытирал под ним кресло носовым платком, но он этого не понимал. Он знакомился с озером, которое называлось глупым, нелепым названием «Лезеро».
Он видел остров, заплывший в бухточку; чувствовал под собой велосипедную кожу; созерцал синий мяч, покачивавшийся на легких волнах. Его передернуло от печальной и сладострастной сентиментальности, передававшейся ему от давнишнего Букера, который, прочертив колесами рассыпчатый песчаный след, здоровался с кувшинками, слушал пилу и ловился на запахи июльского вечера. Он пропитался незащищенностью и сумбуром, как кухонная тряпка, собирающая со стола обеденную грязь. Он видел намыленную статую, видел переростка, копавшегося в песке, слышал треск, доносившийся из сиреневых кустов. Он принял к сведению чайку, склевавшую неосторожного железнодорожника, и фыркнул от неловкости, которую в нем вызвали фантазии о застенчивом чудовище из озерных глубин. Папино отрочество оказалось неприглядным; оно было напрочь лишено всякой мужественности, которую Малый Букер полагал в нем за факт; баба, бабища слюнявая, а не мужик, размазня, недомерок и трус с третьим глазом на мокром месте; что там у тебя дальше, батя, давай, показывай, я думал, что ты герой, уж больно ты уверенно мне пел про малозначимость кошмарных сновидений — что, дескать, никто не придет за мной оттуда, что за черт, я говорю твоими словами, на твоем языке, никто не появится из неизвестного, а сам-то вон какой поэт, прямо есенин, есенькин дрын, ссыкучий папа, тонкая душа; какой позор; давай, выворачивай закрома, я погляжу, чего ты еще напрятал, и ты еще смел меня муштровать, книжки пишешь о главном, так…что там дальше, к аллаху твое гнилое озеро с островами и рыбами, ну-ка… ювенильный онанизм… а на меня ругался, хорошо, вот первая любовь, какая жалость, что ей не прокрутили эту запись, она бы тебя утопила в дерьме, вот так папа, нет уж, у меня будет не так; а в школе тебе делали правилку, тут я тебя уже обскакал, попробовал бы кто, тут и деда с бабой, надо же, те еще, надо думать, фигуры, в них бы покопаться, и их ты тоже боялся, трясся, и чуть что, сразу к мамочке, ай-ай, а я-то, придурок, тебя боготворил; нет, это невозможно все, не хочу знать, пусть эту штуку выключат, я постараюсь забыть, что это? диссертация твоя кандидатская, роман георгия маркова «соль земли» с точки зрения соли как промежуточного звена между серой и ртутью в алхимических исследованиях, ничего не понимаю в этом, зато понимаю в твоих ощущениях, зачем же ты это писал, если с пальцами в рот, а вот ты участвуешь в боевых действиях, воюешь как бы, лекции читаешь в офицерском собрании про живительную силу примитивных верований, призываешь быть проще, забыть про то-се и мочить, как мочат нас, а у самого справка в нагрудном кармашке, и что там за игрушечная железная дорога снова лезет из юного возраста, прямо с горшка, а музычка-то, музычка — батюшки-светы, что тебе нравится, ты торчал от этого, прикалывался, вот ты снова под одеялом, наглаживаешь себя, а меня по рукам, ковыряешься в себе указательным пальцем, и в рот, в рот, сволочь, пятерка по естествознанию, пятый разряд, три рубля за щекой, буратино, тебя уже держат за ноги и трясут, вытряхивают мелочь, а ты монетку спрятал во рту, хитрец, они же младше тебя, и пендаля напоследок, а дома снова музычку врубил, опоясался мечом, и встал один, перед зеркалом, никого дома нет, стал рубиться, воображать, как ты воюешь, воздух рубишь, рубака, снова снял штаны, выключите, гады, не могу знать, и болезни твои зачем, тут и понос, и грипп с ангиной, хорошая прививочка, маменьке расскажем, как ты катался к блядям, эк ты их, с маменькой так никогда, паскудство, а я вообще не буду никак, обойдусь теперь без этого, наверно; и в ментуру стукну — ты, оказывается, тыришь от случая к случаю, в магазинчиках мелких, и в обезьяннике сидел, и черным дал закурить, хотя они шли после комендантского часа, а ты забоялся, «пожалуйста, будьте добры», кинжял увидел, герой, и помчался домой, чуть не обделавшись, дописывать главку, а я-то, что ты обо мне-то мыслишь, ты что — всерьез рассматривал такую возможность? меня ? ну, спасибо, что только предположительно, фантазер, и страна-то у нас плохая, а мне говорил иначе, и бабка когда померла, ты остался один в квартире — так танцевал, пока никто не видит, и бутерброды жрал с маслом, штук семь умял, и в зеркале снова собой
Малый Букер твердил свое, не понимая, что колпак уже сняли, и говорит не память, а Большой Букер, весь красный и страшный, нашептывает ему в ухо:
— Ничего, ничего, сынок. . Вот я тебе расскажу. Это была у нас такая детская железная дорога, делал прадед, сам мастерил, в сарайчике, мечтал о паровозе. Хотел сделать вообще настоящий маленький паровоз, паровозный театр. И вот проходят… поколения, и все ловятся в этот поезд, по кругу, — хрипло жаловался отец, склоняясь над Букером. Из путаных выкриков сына он разобрал только про дорогу, и уцепился за нее, желая исправить хоть это, объяснить, подправить.
Тот сбросил с плеча его руку, досадуя: причем тут железная дорога, папа? там было много чего еще… наверно, я что-то крикнул про нее, дурак…. Одновременно он выделил деда из сплава обогащенных воспоминаний; увидел всего лишь одно — как дед, часами изучавший семейные фотографии, сосредотачивался на мельчайших деталях: морщинках, фрагментах не попавших в кадр предметов, расплывчатых заглавий на корешках книг, служивших фоном. Его рыло даже вытягивалось, и он почти всасывался в прихлопнутое мгновение, пока не выяснялось, что оно прихлопнуто не сачком, а мухобойкой. Малый Букер вспомнил деда ярче, чем сумел бы сам, без посторонней помощи, но теперь на его личную память наслоилась отцовская, отсюда и рыло, и все это сдобрено добрыми чувствами с добавленным отвращением, с затаенной обидой.
— Хватит пороть ахинею, — вмешался Миша, забирая инициативу. — Давайте живее, пока он на подъеме. Смотрите, соседи уже при деле.
— А? — Большой Букер уставился на него, не разбирая сказанного.
— На, — замогильным голосом отозвался вожатый. — Быстрей, говорю тебе, если не хочешь ребенку всю жизнь поломать.
Слева слышались стоны; Букеры посмотрели туда по-семейному дружно, но ничего не увидели, кроме длинных ног Старшего Жижморфа, торчавших из-за ширмы и сучивших по полу носками спортивных туфель. Зал наполнялся криками; все чаще раздавались подозрительные звуки, глухи и звонкие, похожие на удары и пощечины.
Миша дернул Большого Букера за ремень:
— Шевелитесь, алхимик! Вы отработали в альбедо — пускай теперь ваш сын поработает в рубедо. Сейчас у вас пойдет философский камень, господин знаток.
Большой Букер взялся за пряжку, бормоча:
— Я не понимаю, за что вы так ко мне лично, господин вожатый…прямо странно…
Миша ответил ему небрежно и туманно:
— У меня к отцам личные счеты. Я многим обязан старшему поколению. Эй, Тритон! Ну-ка, разоблачайся! Чему я вас давеча учил?
Малый Букер вжался в деревянное креслице:
— Я не могу! Я не знал…
— Брось ты! — и Миша склонился к нему, доверительно улыбаясь. — Хочешь! Это древнее… Ты что — не собираешься становиться мужчиной? Смотри, сколько дерьма в твоем бате. Хочешь с этим жить? Не получится! Давай, накажи его по всей строгости, покажи нам, что ты не сопля какая-нибудь…
— Нет! Нет! — визжал Букер, отбиваясь от гипса.
— Чего нет-то? Смотри, Ботинок уже штаны снял! Ого! Дай-ка, дай-ка… А говоришь — не хочешь! Что-то уже наклевывается! Давай, пока не прошло!
Миша выпрямился и призывно посмотрел на эстраду. Начальница «Бригантины» стояла и высматривала, кому бы помочь; она сразу заметила Мишу и поспешила вниз.
— Что тут у вас? Что случилось?
— У нас не получается! — Миша в преувеличенном недоумении развел руками. На его шее болталась забытая перевязь, грязно-белая петля.
— Почему? Что такое? — начальница опустилась перед Малым Букером на колени. Тот сидел с полуспущенными штанами и ревел.
— Не может, говорит, — посетовал Миша. — Вон и папа уж готов, ждет.