Лето
Шрифт:
А в стороне - подростки, человеки всё больше серьёзные, хмурые, вдумчивые, они нутром понимают силу грамоты и на отцов смотрят косо, неодобрительно.
Дружки Кузина не великие помощники нам. Мил Милыч, хлопая глазами, всё больше молчит, иной раз вдруг и не в пору тихонько смеяться начнёт, а чаще всего просительно ноет:
– Уж вы, милые, порадейте за мир-от Христов! И на веки вековечные запомнит он имена ваши добрые...
Алёша, конечно, издевается над ним:
– А ты, Милов, чего ждёшь? Делать тебе нечего на земле, бери кружку, айда по миру и собирай на памятники нам! Только гляди, чтобы мне - конный! Другие как хотят, а я желаю верхом на чугунном коне в веках сидеть! И чтобы надпись золотом: на сего коня посажен деревнею Большие Гнезда Алексей Дмитриев Шипигусев за добрые его дела вплоть до конца веков!
Тихий мужик сконфуженно улыбается, молчит, жмётся и одёргивает рубаху свою слабыми руками.
А Савелий - тот, сверкая большим горящим взглядом, хрипит:
– Бить! Они бьют...
Спросишь его:
– Чего же можно достигнуть боем?
Крутит головой и, задыхаясь от кашля, говорит:
– Нету у меня иного слова на вашу речь, нету! И скоро помирать мне, а хочется видеть, как вздрогнет мясо на их костях, хочется слышать, как их хрящи затрещат!
Тут он весь. И это - страшно! Но уж немного осталось этого человека на земле, да скоро и остатки свои он кровью расплюёт.
Смотришь на него и горестно думаешь:
"Сколько народу изувечено, разбито, озлоблено - за что? Какая это жизнь? И как не стыдно людям терпеть её, не бороться с ней!"
С Гнедым же случилось неожиданное и смешное событие. Приходит он ко мне, смущён весьма, сидит, ёжится и - растерянная улыбка на тёмном лице.
Вижу я - одёжа у него починена, заплатами покрыта, а штаны совсем крепкие - это необычно!
Некогда было мне, и я тороплю его:
– С каким делом, дядя Михайло?
Разводит руками и начинает:
– Не знаю, как и сказать! Видишь ли, режу я вчера вечером лозняк на верши, вдруг - Марья Астахова идёт. Я будто не вижу - что мне она? "Здравствуй", - говорит, и такая умильная, приветная. "Здорово, - мол, бесстыдница!" Ну, и завязался разговор. "Какая, дескать, я бесстыдница, ведь не девка, а вдова, муж, говорит, у меня гнилой был, дети перемерли, а я женщина здоровая, тело чести просит, душа ему не мешает".
Почесал солдат переносицу, смотрит на меня исподлобья и спрашивает:
– Верно она сказала?
– Ничего, - мол, - хорошо.
Оживился, осмелел и продолжает:
– Вот и я думаю - верно! Ведь коли баба свободна и по своей охоте к парню идёт - почему это грех? Та же милостина - парню-то где взять? И лучше ещё, а то - девку бы испортил. Ну, слово за слово, вижу я - чего-то нужно ей от меня, а сказать она не решается, смотрит ласковой кошкой и... и всё такое. "Тебе чего надо-то?" - говорю. А она - заплакала, стоит против меня, и слёзы из глаз у неё, как сок из берёзы. "Буду, говорит, просить тебя, Михайлушка, не позорь ты батюшку по праздникам, сделай милость! Гляди-ка, ночей-де спать старик не может, мотается по избе и всё ворчит и ругает всех: поп - лентяй, урядник - вор, становой - грабитель, до земского вплоть изругает всех и ревёт, да так ревёт, что жутко! А спросишь - что ты, батюшка? Кричит - прочь, позорище моё! Тебя с Мокейкой ради - куда я жизнь свою спустил, в чём мне радость, где покой? Кто мне защита? В зверях живу! Кабы силы мне, топором бы изрубил я вас, окаянных, пагуба вы моя, съели вы меня! Страшно, говорит, мне, Михайлушка, да и жалко его - отец ведь!" Я говорю: "Так ему и надо!" А у самого сердце ёкнуло, не то с радости, не то от другой какой причины.
И снова мнётся солдат, сконфуженно ёрзая по скамье, не смотрит на меня.
– Видишь ты, Егор Петров, знаю я это, как ночами от обиды не спится, тяжело это человеку, брат! Конечно, мне Кузьму нисколько не жаль, а при чём тут женщина эта? Однако и на неё позор падает - за что? Не сама она себе отца выбрала...
– В чём же дело-то?
– Погоди! Я тебе по порядку объясню.
И, виновато посмеиваясь, объяснил: улестила его Марья, приласкала, не может он теперь отца её обличать.
Говорю ему с досадой:
– Да я тебя три месяца уговариваю, чтобы ты бросил эти скандалы!
Он тихо говорит:
– Верно, три! А всё-таки будто измена!
– Кому?
– Правде!
И вдруг прояснел солдат, хлопнул ладонью по скамье.
– Время-то, Егор Петров, а? Бывало - всяк человек, лёжа на печи, как хотел, так и потел, а ноне, не спрося шабра, не решить тебе ни худа, ни добра - верно?
Рад, хохочет.
Рассказал я об этой беседе Егору, а он, дымя злейшими корешками своими, сквозь зубы ворчит:
– Ну, и дёшев народишко!
И, помолчав, добавил:
– А прибаутка верная - и здоровым, и хворым пришло время жить хором! Знаешь - и тут кусок пользы мы найдём. Если это решится, что Варвару Кирилловну в город, в типографию нашу, кухаркой или женой определим, самое милое дело тайник наш устроить у Астахова. Теперь ясно, что Гнедой в работниках будет у него, для того Сашку и прогнали.
– Ошибаешься ты, пожалуй?
– говорю я, сомнительно покачивая головой.
– Я?
– тихо воскликнул Егор, сощурив кремнёвые глаза.
– Я, брат, на год вперёд все эти дела и поступки вижу, уж поверь!
Улыбаясь, он продолжает:
– Нет, перенести склад Кузьме в дом - это и приятно и безопасно: Мокей неграмотен, Марья не выдаст, а сам старик не найдёт - надо, чтобы не нашёл, это уж Гнедого обязанность.
– Говорят - избил старик Марью за связь с солдатом, - сказал я.
Егор равнодушно пояснил:
– Куда ему людей бить! Слаб уж, не может. Был в силах, так сына в дураки забил и оглушил на всю жизнь. Это Мокей колотил сестру, по отцову приказу, но он, глухой, сильно бить не смеет, боится Марьи, она сама его треплет, когда ей не лень. Видел я её сегодня - она шла с Варварой Кирилловной капусту рубить, - ничего, хохочет.
Пристально и задумчиво глядя на меня, он говорит:
– Всё это не важно, тёзка, всё это дребедень. А вот замечаешь ты или нет, что Авдей у нас всё больше скучает?
– Да, заметно.
– То-то. А не кажется тебе, что не по пути ему с нами?
Я не сразу ответил.
– Нет, будто бы не кажется.
– Будто бы?
Досекин усмехнулся, помолчал и снова тихо повторил:
– На год вперёд все дела вижу, да... От этого в сердце у меня будто смола кипит иной раз.