Летучие зарницы
Шрифт:
– Эй, Валентин, ты, что ли?
Я обернулся на голос. Знакомая девчонка из соседнего двора, Тамарка Пахомова, смотрела на меня своими блестящими, как бусины, глазами из распахнутой трамвайной двери. Я вскочил на подножку.
– Ты откуда?
– А ты?
– опешил я.
– Работаю на этой линии.
– А я оттуда, - неопределенно сказал я и так же неопределенно махнул рукой в сторону вокзальной площади.
– С фронта, что ли?
– Из госпиталя.
– Тебе куда?
– спросила Тамарка.
– Домой, что ли?
– Нет. На Гоголевский
Я увидел, как лихо она крутанула штурвал и повела трамвай. У метро она остановила, сказала:
– Теперь тебе до станции "Дворец Советов".
Я попрощался.
Добрался до штаба партизанского движения без особых приключений, успел заметить два-три приветливых лица, и этот августовский день в Москве уже начинал входить в мою жизнь особой страницей.
Через несколько минут я стоял перед человеком в старой гимнастерке без петлиц, наголо бритым, с усами и добрыми темными глазами. Когда он обратился ко мне, я уловил как-то сразу, что он сам не прочь бы вырваться куда-нибудь на партизанскую волю. Я сказал, что хочу в артиллерию, упомянул о части, в которой начал службу, о капитане, с которым был в партизанах, и добавил, что он-то, наверное, уже командует дивизионом.
– В артразведку бы тебя...
– Человек, определявший сейчас мою судьбу, отложил предписание и задумчиво покрутил ус, обдумывая свою и мою идею.
Позвонил кому-то, занес в блокнот мелким косым почерком две неровные строки и, обернувшись ко мне, не отрываясь от трубки, сказал:
– Поедешь вот по этому адресу... Там пересыльный пункт.
Я попрощался с ним. Часа через два получил назначение и оказался перед проходной у высокого забора где-то в районе Красноказарменной улицы. Справа от меня дымили трубы "Серпа и молота".
Командир огневого взвода Антонов, молодцеватый и сухощавый лейтенант, бегло осмотрел меня, одобрительно кивнул и отправил на занятия. Вечером я не находил себе места. Забрался на третий этаж соседней, самой высокой казармы и остановился на лестничной площадке. Окно выходило на Лефортовский вал. За ним стояло багровое зарево. Солнце уже село, и слабеющий свет зари пробивался через дымную завесу над заводским двором. Здесь меня заметил Антонов.
– Ты что, Никитин?
– Так, товарищ лейтенант... Там дом.
– Дом? Какой дом?
– не понял он.
– Там... за "Серпом". Сейчас одна бабка там живет.
– Ты что, дома не побывал, Никитин?
Я рассказал лейтенанту, как все получилось: как утром приехал на вокзал, потом - в партизанский штаб, на пересыльный пункт.
– Успел бы и домой заехать... горе луковое.
Я чувствовал себя мальчишкой.
– Ну вот что, - рассудил лейтенант, - завтра утром подойдешь ко мне.
...Рано утром я шагал уже по Золоторожскому валу. Слева дымили на заводских путях паровозы; старые, покрытые копотью корпуса с выбитыми стеклами гудели и светились синими огнями в проемах высоких окон. У меня в кармане гимнастерки лежала увольнительная. Антонов заполнил ее утром, подмигнул и сказал:
– Если у бабушки табачок цел... Понял?
– Понял, товарищ лейтенант!
Он встал
– Сидим тут... без матчасти. И сколько просидим, неизвестно. Но к отбою чтобы как штык!
Я вышел на заставу Ильича, свернул направо. Передо мной лежала площадь Прямикова, на крутом берегу Яузы, на зеленевшей горе, раскинулся Андроников монастырь, полуразрушенный и поникший. Я прошел по скверу, попал на Тулинскую улицу, потом повернул на Малую Андроньевскую, увидел свой дом...
Подошел к окну, постучал. Моя бабка Ольга Петровна выглянула из окна, отдернув занавесочку, с минуту присматривалась ко мне, и глаза ее засветились. Я зашел в ворота, поднялся на ступеньку, подошел к двери, и тут дверь открылась, и бабка, плача, причитая, вытирая слезы, приговаривая, засуетилась и побежала зажигать керосинку, и побежала к комоду, чтобы показать мне письма дяди моего, фронтовика, и письма моего двоюродного брата, и засыпала меня вопросами, на которые я не успевал отвечать, и потом наконец села и стала рассказывать о моей матери. И хотя я почти все знал о ней, я внимательно слушал и читал письма матери из эвакуации, а потом она рассказывала о моей тетке, которая жила на Землянке, о себе самой, о соседях...
– А я вчера Тамарку Пахомову видел, - перебил я ее.
– Брат у нее на фронте, давно не пишет...
– сказала бабка.
– А я вот в очереди с матерью Кости Бескова часто стою, помнишь?
– Помаю, как же! А как Ромка?
– Ромка на фронте. Замолчал что-то.
– Климовы?
– Оба на фронте, и отец и сын, а младший еще в школу бегает.
– А я ненадолго - проездом. Завтра уезжаю... даже сегодня.
– Да как же так быстро-то?
– Да вот так, к сроку поспеть надо... Давай-ка ключ от сарая, дров нарублю.
– Да дрова-то не получены еще, Валюша. На рогожском складе дрова надо получить...
Я получил дрова, привез и потом до обеда колол их у нашего сарая, где теперь врыты были противотанковые ежи, сваренные из рельсов.
Ко мне подошел паренек в большой серой кепке.
– Валентин, здорово!
– Ты кто?
– Я Серега...
– Серега! Я тебя не узнал.
Это был Сережка Поликарпов с нашего двора. Дом, где он жил, выходил на Библиотечную улицу. Там росли клены, и мы когда-то, лет пять назад, еще собирали кленовые вертушки и пускали их в полет с пожарной лестницы. Теперь он стоял передо мной худой, в длинных широких брюках, сильно выросший. Серые прищуренные глаза его смотрели совсем по-взрослому, хотя он был моложе меня на три или четыре года.
– Закурить хочешь?
– спросил он.
– Откуда у тебя?
– Да я работаю... зарабатываю.
– Ну давай!
Мы закурили. Полдень давно миновал, и над кирпичной стеной, отделявшей наш двор от склада, с тонким, едва уловимым свистом проносились стрижи, их черные острые крылья резали синь неба свободно и уверенно: два-три движения, совсем легких, даже небрежных, - и стриж взмывал над нами и проносился, наверное, уже над Крестьянкой или над Таганкой.
– Где работаешь, Серега?