Лев Африканский
Шрифт:
У меня создалось впечатление, что отец пристально наблюдал за всеми этими спорами, но окончательно так ничего для себя и не решил. И десять лет спустя его рассуждениям не хватало убежденности.
«Мало кто из гранадцев следовал за врачом по пути неверия, однако кое-какие его мысли все же вносили сумятицу в умы. Об этом свидетельствует хотя бы дело с пушкой. Я тебе уже рассказывал о ней?»
Это случилось к концу 896 года. Все дороги, ведущие в Вегу, оказались в руках кастильцев, а продовольствия не хватало. Над Гранадой свистели пушечные ядра; под градом которых рушились кварталы, расположенные на вершине скалы, слышались стенания плакальщиц; в общественных садах сотни нищих в лохмотьях встречали зиму, которая обещала быть долгой и суровой, и дрались за последнюю
Бои вокруг осажденного города стали более редкими и менее ожесточенными. Кастильская артиллерия косила гранадских конников и пехотинцев, и те более не отваживались удаляться от крепостных стен, ограничиваясь ночными вылазками на вражеские позиции, похищением оружия или скота, что было делом хоть и отважным, но малоперспективным, поскольку не способствовало ни прорыву осады, ни снабжению города продовольствием, ни даже воодушевлению его жителей.
И вдруг пополз слух, но не из тех, что подобны водяной пыли, сопровождающей слишком тяжелое дождевое облако, а из тех, что обрушиваются на землю подобно летнему ливню, перекрывая все обычные шумы. Он привнес в события нечто смешное, без чего не обходится ни одна драма.
«Стало известно, что Абу-Хамр приобрел пушку, захваченную у врага горсткой лихих солдат, согласившихся за десять золотых монет доставить орудие в его сад».
Отец поднес к губам чарку с оршадом и не спеша сделал несколько глотков, после чего, не обращая внимания на мой недоумевающий вид, продолжал:
«У гранадцев пушек отродясь не бывало, а так как Астагфируллах не переставал повторять, что это дьявольское изобретение производит больше шуму, чем причиняет урону неприятелю, они свыклись с мыслью, что такое новое и сложное орудие может принадлежать лишь врагу. Почин доктора вверг их в изумление. В течение нескольких дней нескончаемая вереница и старых, и молодых прошла через его сад, чтобы взглянуть на „эту штуку“, причем все держались на приличном расстоянии и вполголоса обсуждали ее округленные формы и угрожающее жерло. Абу-Хамр пожинал плоды своей победы над соперником. „Скажите шейху, пусть придет взглянуть, чем все дни проводить в молитвах! Спросите, умеет ли он так же ловко поджигать фитиль, как фолианты!“ Самые богобоязненные быстро ретировались, бормоча под нос проклятия, а прочие расспрашивали доктора, как она устроена да что будет, если применить ее против Санта-Фе. Разумеется, этого он не знал, и тем не менее его объяснения произвели сильное впечатление.
Ты, вероятно, догадался, сынок, что пушка эта так никогда и не послужила гранадцам. У Абу-Хамра не было ни снарядов, ни пороха, ни артиллеристов, и его гости стали над ним посмеиваться. К счастью для него, мухтасиб, главный надзиратель за порядком, не на шутку встревожился скоплением народа, велел забрать пушку у ее нового хозяина и доставить в резиденцию султана. Больше ее никогда никто не видел, но говорить — говорили, а больше всех сам доктор, не устававший повторять, что она одна могла помочь мусульманам одолеть врага и что до тех пор, пока они не решатся приобрести либо изготовить большое количество подобных орудий, им будет грозить опасность. Астагфируллах проповедовал прямо противоположное: только благодаря самопожертвованию можно одолеть завоевателей.
Примирить их предстояло султану Боабдилю, который намеревался обойтись без пушек и самопожертвования. Пока доктор с шейхом спорили по пустякам, а Гранада пребывала в неизвестности относительно своего будущего, хозяин города думал лишь о том, как уклониться от столкновения с противником. И слал королю Фердинанду послание за посланием, в которых обсуждалась дата его отречения от престола: осаждавший считал, что это должно свершиться в считанные недели, а осаждаемый просил отсрочку в несколько месяцев, возможно, надеясь, что рука Всеблагого смешает тем временем ненадежные людские договоренности каким-нибудь посланным свыше катаклизмом — потопом, землетрясением либо чумой, — который подкосит испанских владык».
Но у Неба на
ГОД ПАДЕНИЯ ГРАНАДЫ
897 Хиджры (4 ноября 1491—22 октября 1492)
«В этот год на Гранаду пали хлад, глад и страх, и снег почернел от земли, перемешанной с кровью. Смерть стала такой привычной, изгнание таким близким, а память о былых радостях такой тяжелой!»
Моя мать менялась в лице, когда заводила речь о падении Гранады; ее голос, взгляд, слова, слезы — все становилось иным, не таким, как при других обстоятельствах. Мне в ту пору не исполнилось и трех лет. Не знаю, право, являются ли крики, наполняющие мой слух в этот миг, отголоском слышанного тогда или же эхом многочисленных рассказов о тех днях.
Рассказы эти всяк начинал по-своему. Мать в первую голову заводила речь о голоде и страхе.
«С первых же дней года выпавший снег перекрыл редкие дороги, которые еще связывали нас с внешним миром, Гранада оказалась окончательно отрезанной от страны, и прежде всего от Веги и Альпухаррских гор на юге, откуда к нам до поры до времени еще поступали пшеница, овес, просо, растительное масло и изюм. Все были напуганы, даже самые зажиточные; скупалось все, что шло в пищу, а вид больших глиняных кувшинов с провизией, стоящих вдоль стен, вызывал в людях вместо спокойствия еще больший страх перед голодом, крысами и грабителями. Только и слышалось: вот станут дороги проходимыми, нужно не откладывая отправляться в деревню, к родным. В первые месяцы осады, напротив, в Гранаду стекались жители окрестных деревень и беженцы из Гуадикса и Гибралтара и как могли устраивались — кто у родных, кто при мечетях, кто в заброшенных домах и даже в садах и на пустырях, под навесами. Улицы кишели всяким сбродом, нищими, иногда это были целые семьи: с детьми и стариками, истощенными, растерянными, иногда банды, состоящие из молодых, горячих юнцов. Многие порядочные люди, не могущие себе позволить попрошайничать или разбойничать, медленно умирали у себя дома».
Эти беды не коснулись моей семьи. Даже в самые голодные времена у нас ни в чем не ощущалось недостатка, и этим мы были обязаны положению моего отца. Он унаследовал от своего отца важную общественную должность — главного весовщика; в его обязанности входило взвешивать зерно и следить за честностью коммерческих сделок; оттого к нашему имени добавилось прозвище ал-Ваззан — человек, «который занимается взвешиванием». Я ношу его и по сей день. В Магрибе никому не ведомо, что я прозываюсь ныне Львом или Иоанном-Львом Медичи, и никто никогда не назовет меня Африканцем, там я Хасан, сын Мохаммеда ал-Ваззана, а в официальных документах добавлено еще «ал-Заййати» — так зовется племя, из которого я происхожу — и ал-Гарнати, Гранадец. Когда же я покидал Фес, меня называли еще и ал-Фаси — в память о первом принявшем меня в изгнании городе, первом, но не последнем.
Как весовщик отец мог взимать с тех продуктов, которые к нему поступали, любую дань, конечно, в разумных пределах, и получать золотом за свое молчание при различных махинациях торговцев; не думаю, чтоб он стремился к обогащению, но его положение спасало и его самого, и его близких от призрака голода.
«Ты был таким толстым, — рассказывала матушка, — что я не смела водить тебя гулять, боясь, как бы не сглазили». А еще потому, что она не хотела показать соседям, что мы далеко не бедствуем.
Заботясь о том, чтобы не оттолкнуть от нас соседей, отец делился с ними, особенно когда удавалось разжиться мясом или ранними овощами, но делал это всегда умеренно, ведь любой широкий жест мог обратиться против него, а снисхождение к другим — их унизить. Когда же жители Гранады, не в силах больше терпеть такое положение и распрощавшись с иллюзиями, выплеснули на улицы свои ярость и смятение, а составившаяся от них делегация направилась к султану, чтобы принудить его любой ценой положить конец войне, отец согласился войти в число представителей от квартала Аль-байсин.