Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт
Шрифт:
С картами, разумеется, равных ему не имелось. Он так умел развернуть карту, что выглядело это чем-то никак не меньше эротики, картографическим обольщением. Люди покупали у него кипы карт и целые атласы мест, куда никогда не отправятся, – лишь потому, что Яхин-Боаз придал неотразимости этим цветным изображениям океанов, континентов, дорог, городов, рек и портов.
На работе Яхин-Боаз был весел и неутомим – и с нетерпением ожидал каждого вечера с Гретель. В то время им требовалось мало сна, они жадно предавались любви, целыми часами беседовали и надолго уходили гулять поздно ночью. Яхин-Боазу уличные фонари казались светящимися плодами, переполненными знанием. Он ощущал во рту
Гретель была почти на двадцать лет моложе ЯхинБоаза, и он начал влюбляться в нее, когда услышал, как она говорит о своем отце, которого никогда не знала.
Отец Яхин-Боаза был высоким пригожим мужчиной, который построил свое картографическое дело из ничего, курил дорогие сигары, ставил спектакли в местном драматическом кружке, имел красивую любовницу, хотел, чтобы сын его стал ученым, и умер, когда ЯхинБоаз еще был студентом.
Отец жены Яхин-Боаза держал в городке бакалею и владел в пустыне местом, какое хотел озеленить деревьями и апельсиновыми рощами. Много лет лишал он средств свою семью, вкладывая деньги в место в пустыне. Оно еще не зазеленело, когда отец взял туда жену и детей – и умер. Они вернулись в городок.
Гретель выросла без отца, никогда не видела его. Отца убили на войне, когда ей не исполнилось и годика. Мать ее больше не вышла замуж.
Яхин-Боаз познакомился с Гретель, когда покупал книги у нее в магазине. Он постоянно заходил туда и как-то раз пригласил ее пообедать. Она была высока, светловолоса, голубоглаза, полна сельской свежести. Такая розовощекая, такая милая и прелестная, совсем как дама на крышке сигарной коробки. Они поговорили о тех местах, откуда прибыли. Городок Гретель находился всего в нескольких милях от того знаменитого лагеря, где тысячи из народа Яхин-Боаза погибли в газовых камерах и вознеслись в дыму из труб крематориев. Гретель рассказала Яхин-Боазу о своем мертвом отце, который был солдатом в медицинских частях.
Рассказывать ей было мало что. Он выращивал овощи на продажу, и ее мать и брат продолжали это дело. Он немного рисовал. У них дома висела нарисованная углем вересковая пустошь, на которую Гретель смотрела и думала о ней. Отец играл на скрипке. Она видела его сборники музыкальных упражнений. Когда-то поговорила с его другом-пианистом, кто помнил, как они вместе играли сонаты. Отец был астрологом-любителем и сам составил гороскоп, который предсказал его гибель на войне.
Яхин-Боаз слушал, как Гретель тихонько рассказывает об умершем человеке, которого не знала. Он гадал, в каких ее чертах, в каких жестах и движениях продолжает жить ее отец, в каких мыслях и узнаваньях. Никогда прежде не знал он, чтобы женщина так нежно хранила у себя в уме мужчину, как Гретель помнила своего неведомого отца. Никогда еще не знал он женщину с таким нежным умом. Она же еще не встречала мужчину, с кем себя чувствовала настолько собой, ощущала, что самая ее суть столько значит, настолько ценна. Они влюбились.
Когда они в первый раз предались любви, Яхин-Боаз был чуть ли не вне себя от такого достижения. Эта высокая белокурая девушка, дочь воинов, обнаженная под ним, смотрит на него снизу вверх в страхе и радости, в восторге и гордой покорности! Он, сын книжников, согбенных мужчин в черном, поколений прилежных беженцев. Семя мое в твое лоно, думал он. Мое семя во чреве дочери воина.
С восторгом обнаружил он, что любит Гретель не за что-то такое, что счел бы годным в прошлом. Не за разум или достижения. Не за то, что она делала. Он любил ее просто потому, что она есть. Вот это да, думал Яхин-Боаз. Любовь без цели.
Он нанял небольшой фургон, победно перевез ее пожитки из ее комнаты к себе в квартиру. Она утвердила свое семейное положение тем, что прибралась. Осторожно подступила она к беспорядку у него на письменном столе в субботу, когда он прилег вздремнуть. Это может быть опасно, думала она, но я обязана это сделать. Не могу удержаться.
Яхин-Боаз не спал – слышал, как она передвигает все предметы и перекладывает все бумаги у него на столе, вытирая пыль. Плевать, думал он. Даже если она выбросит все в окно, я ее люблю.
При уборке Гретель рассмотрела карту карт.
– Не думаю, что ты сделал ее для своего сына, – произнесла она, когда он рассказал ей о карте. – Мне кажется, ты сделал ее для себя.
– Ты действительно так считаешь? – спросил он.
– Да. И карта привела тебя ко мне, так что я вполне ею довольна.
Яхин-Боаз коснулся гладкой кожи на ее талии, провел пальцем по изгибу ее бедра.
– Поразительно, – сказал он. – Восемнадцать лет я жил, тебя еще и на свете не было. Тебе исполнился годик, когда я женился. Ты так молода!
– Состарь меня, – сказала Гретель. – Израсходуй меня. Сноси меня.
– Я не могу тебя состарить, – ответил Яхин-Боаз. – А вот ты считаешь, будто можешь меня омолодить, а?
– Я ничем не могу тебя сделать, – сказала Гретель, – разве что, наверное, иногда делать тебе удобно. Но я думаю, молодого Яхин-Боаза никогда и не было, пока старый не забрал свою карту и не сбежал. Так что теперь есть Яхин-Боаз, которого прежде никогда не было, и он – у меня.
Порой, едучи в подземных поездах, он видел краем глаза заголовки тех газет, какие читали другие пассажиры. ЯХИН-БОАЗ ВИНОВЕН, гласили они. Когда же он вглядывался заново, слова менялись на обычные международные новости.
6
Боаз-Яхин закончил свой первый рисунок. То была точная полномасштабная копия умирающего льва, двух стрел и двух копий, что убивали его.
Теперь, перенеся линии этого рисунка на другой лист бурой бумаги, он сделал второй рисунок. Такой же, как первый, только одной стрелы во льве больше не было. Она лежала на земле под его задними лапами, как будто промахнулась.
Время от времени поглядывая на снимок, Боаз-Яхин начал обращать больше внимания на колесо. Он помнил бездвижность первоначального камня под его взором и под пальцами, когда он его коснулся. Всегда и навсегда прыгающий умирающий лев, никогда не достигающий великолепного пустоликого царя, что вечно отступал пред ним, вечно уносился к безопасности благодаря высокому колесу, вечно вращающемуся. Никакой разницы в том, что царь нынче так же мертв, как и лев. Царь всегда ускользнет.
– Колесо, – вслух произнес Боаз-Яхин. Ибо все дело в колесе, а колесо – это колесо. Скульптор знал это, а теперь оно стало известно и Боаз-Яхину, когда вращенье его отобрало у него отца и карту, а принесло темную лавку, и колокольчик, и дверь, и ожидание. Боаз-Яхин пожалел о том, что колесо сделалось ему известным. Лучше бы он не признавал колеса.