Лев на лужайке
Шрифт:
— Привет, Никита! Говорит Егор Тимошин. Я из гостиницы… Здорово, Никита!
— Здорово, Егор, рад тебя слышать.
Врал я, врал! Мне не хотелось ни слышать, ни видеть Егора Тимошина в любом временном исчислении и душевном состоянии. Разве в меланхолическом припадке раскаяния, какой-нибудь временной депрессии я мог позволить себе роскошь встречи с Егором Тимошиным, которого старался навечно стереть из памяти, но, видит Бог, мне мешал даже сам Егор Тимошин. Он продолжал:
— Я на недельку, Никита, очень хочу с тобой повидаться. Мало того… — Он замялся. — Мало того, я хочу тебе показать одну вещицу.
«Вещица» тянула на семьсот страниц машинописного текста, «вещица» была только первой
Встречу с ним я назначил в Доме писателей, куда меня пускали после того, как я выступил на вечере, посвященном публицистике. Пропуска у меня не было, но дежурная за маленьким столиком, узнав меня, закричали опричниrам при дверях: «Пропустите Никиту Ваганова!» Егор Тимошин попасть в Дом писателей и не мечтал — удивленно таращился и ойкал. Маленький зал с огромным самоваром, стены, исписанные писательскими речениями, узкий катакомбовый коридор, ведущий в знаменитый Дубовый зал, где сидели знаменитости и незнаменитости. Осторожно пил шампанское и делал вид, что пьян, длинный, гибкий и по-своему красивый Евгений Евтушенко; поглаживал челочку всегда задумчивый Юрий Левитанский; немо смотрел в рюмку одинокий, как перст, Юрий Трифонов, почти не пьющий человек. Узнавая писателей, Егор Тимошин робел и запинался. У меня была знакомая официантка — полная и добрая Таня, фамилию которой я не узнаю до конца дней своих. Она живо нашла нам столик на двоих, не принимая еще заказа, принесла напиток и сигареты для Егора. Я сказал:
— Вот это папка… Это треть романа?
— Да!
— Ой, мамы-мамочки! Ну ты даешь, Егор!
В зале было непривычно тихо. Нам это помогло дружелюбно поговорить. Между прочим, Егор Тимошин сказал:
— Тебе не пошло на пользу возвращение в Москву, Никита! Твои материалы завяли, угасли, потеряли новизну. Это грустно!
Ему-то, простаку, не надо было размышлять на тему «посредственность и карьера», «безликость и карьера», «серость и карьера». Егору Тимошину не давали опасный урок на закрытом партийном собрании, он не висел на волоске…
— Ты даже внешне изменился! — говорил этот простак. — И очки какие-то непривычные… Многие по тебе скучают, Никита, — продолжал он, — а газета без тебя стала хуже. Кузичев говорил, что его черт попутал, когда он тебя отпустил… Он тоже по тебе скучает, Никита, говорит об этом в открытую на летучках: «Эх, нет на этот материал Никиты Ваганова!» Это так, Никита! Я за тебя спецкорство не тяну! — Он по-прежнему был грустен и серьезен, как ему, человеку без развитого чувства юмора, и полагалось. — Да и роман меня отягощает, Никита. Ночами напролет работаю, а днем — квелая курица! Естественно, для газеты остается крохотный клочок души.
Я подумал: «Если роман написан, зря ты не спишь ночами!»
— Ты написал прекрасную вещь! — сказал я. — Я бы его прочел залпом и без твоей просьбы. Поздравляю, старик!
Он сидел бледный и растерянный, он понимал, что моей оценке можно и нужно верить…. Я-то уже знал, что философии типа: «Быть или не быть?» — грош цена, так что с Вильямом
— Хороший роман, Егор! Сам-то ты как?
— Эх, Никита, все было бы хорошо, если бы я тянул спецкорство на твоем уровне! Меня это мучит, круглосуточно тревожит… Совсем забыл! Тебе кланяется Яков Борисович Неверов и два Бориса. Вот они — твои настоящие друзья.
Я внезапно спросил:
— А ты?
Он воззрился удивленно:
— Дурацкий вопрос, Никита! Разумеется, я твой друг. Ты сегодня какой-то не то рассеянный, не то подозрительный.
— Я скучный, Егор! — Я вспомнил два прошедших года… — Мне надоело носить статьи из отдела в секретариат и обратно. Мне надоело выслушивать серьезные замечания: "В предложении «Дождь идет» — ошибка! Дождь не может идти: у него отсутствуют ноги. Идиотика, как сказал бы Боб Гришков, оголтелая идиотика! И так — два года с хвостиком. Ты знаешь, что я сейчас делаю?
— Что, Никита?
— Учусь в Академии общественных наук! — Я грустно подпер подбородок руками. — В какой-то мере вернулась студенческая вольница, студенческая легкость, одним словом, все студенческое. Я прав, Егор?
Он воодушевленно сказал:
— Тысячу раз прав! Ты же знаешь, как я люблю питаться наукой.
Я это знал. Он был напичкан знаниями; знания из него бы так и перли, если бы Егор Тимошин имел склонность к по-ка-зу знаний. Так нет, он относился к числу тех людей, которые знаниями, то бишь эрудицией, не щеголяли, хранили их до поры до времени, на самый крайний случай. Он и сейчас снова вернулся к сибирским материям:
— Плохо без тебя и Лидии Ильиничне Тиховой. Некому наводить косметику на ее раздрызганные статьи и очерки. Просто диву даюсь, Никита, как тебя на все хватало!
На закрытом партийном собрании Егор Тимошин промолчал, не предчувствуя своего падения и моего возвышения за его счет; открыто и радостно проголосовал за мое принятие в ряды партии. Это я ему зачел на будущее, хотя… Эх, господа хорошие, рыба ищет где глубже, человек — где лучше; редкие отказываются от своего счастья, единицы способны на всепожирающий альтруизм, только единицы… А сейчас я слушал инопланетянина, так как, согласитесь, нормальный человек, написавший роман, не станет тужить по поводу того, что посредственно исполняет обязанности спецкора областной газеты «Знамя». Тяжело вздохнув, он спросил:
— Ну а что новенького у тебя, Никита, кроме некоторого минора? Впрочем, я заметил, что твой минор — обычное затишье перед мощной атакой.
Я сказал:
— Ошибаешься! На этот раз ошибаешься… Кроме Академии, я не вижу ничего радостного на затученном небосклоне, Егор. Тошненько! Я, видимо, все-таки аппаратчик или — пока еще не аппаратчик. И скудость замучила. Маленькая квартира, не хватает денег… Эх, Егор, где мои сибирские мечтательные денечки! Въехал, идиот, в столицу на бело-грязном коне! На кляче, мать ее распростак…. Что касается Кузичева, то он никакой ошибки не сделал. Я бы ему наработал, я бы ему наработал! Уж такой был настрой — садиться на белого коня! Но я одному человеку говорил, что мне еще рано в Москву.