Лев Толстой
Шрифт:
«Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю как Дух, как любовь, как Начало всего. Верю в то, что Он во мне и я в Нем. Верю в то, что воля Бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, Которого понимать Богом и Которому молиться считаю величайшим кощунством… Верю в то, что смысл жизни каждого человека… только в увеличении в себе любви; что это увеличение любви ведет отдельного человека в жизни этой ко все большему и большему благу, дает после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви… Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство – молитва; не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом (Мф. VI, 5—13), а молитва, образец которой дан нам
Как только текст ответа стал известен, поднялась новая волна сочувствия. Копии его наводнили большие города. Суворин, возглавлявший журнал «Новое время», говорил, что в России два царя – Николай II и Лев Толстой. Кто сильнее? Николай бессилен против Толстого, не может свергнуть его с трона, который тот занимает, тогда как Толстой непрестанно расшатывает трон Николая и всей царской династии. Его проклинают, он дает отпор, его ответ распространяется во множестве копий, появляется в иностранных газетах. И если кто-то попробует тронуть Толстого, весь мир зарычит и правительство вынуждено будет поджать хвост.
В начале лета врагам Льва Николаевича показалось, что он наконец-то избавит их от своего присутствия без каких-либо полицейских мер: его мучили ревматические боли и боли в желудке, температура повышалась, он худел. В июне началась тяжелая форма малярии, Толстой слег. Собралась вся семья, беспокойство медиков было столь велико, что министр внутренних дел разослал шифрованные телеграммы, предписывавшие всем губернаторам и полицейским начальникам запретить демонстрации в случае смерти писателя.
Толстой полностью отдавал себе отчет, в каком состоянии находится, и без страха смотрел в лицо смерти. Софья Андреевна записывала в дневнике: «Сегодня он мне говорил: „я теперь на распутье: вперед (к смерти) хорошо, и назад к жизни хорошо. Если и пройдет теперь, то только отсрочка“. Потом задумался и прибавил: „Еще многое есть и хотелось бы сказать людям“. Тронутый преданностью жены, возившейся с ним, как с ребенком, заплакал и сказал ей: „Спасибо, Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя“. Через десять дней ему стало лучше, он попросил дневник и записал шестнадцатого июля: „Главная способность женщин это – угадыванье, кому какая роль нравится, и играть ту роль, которая нравится“».
Теперь он был не у дел и волновался за будущее своего учения, недоволен своей миссией мученика: «Для того, чтобы быть услышанным людьми, надо говорить с Голгофы, запечатлеть истину страданием, еще лучше – смертью». Будущее толстовства живо волновало и дочь Машу. Завещание отца, составленное им в дневнике в 1895 году, согласно которому тот отказывался от всех авторских прав, законной силы не имело. Оно существовало в трех экземплярах, доверенных ей, Сергею и Черткову. Чтобы воля его не могла быть оспорена после смерти, дочь, без ведома матери, попросила Льва Николаевича подписать бумагу, которая была у нее на руках. Как и следовало ожидать, Софья Андреевна узнала об этом ее намерении и устроила чудовищную сцену. Кричала Маше, что та лицемерка и фарисейка и в свое время не постеснялась, дабы прокормить попрошайку мужа, потребовать обратно долю наследства, от которой когда-то отказалась, и потому не имеет права делать вид, будто заботится о завещании совершенно бескорыстно. Графиня умоляла мужа уничтожить бумагу, которую тот так неосмотрительно подписал. Крики и рыдания Софьи Андреевны вызвали у Толстого сильное сердцебиение. Опасаясь за его жизнь, мать и дочь прекратили спор: Маша отдала бумагу, предупредив, что если воля отца соблюдена не будет, опубликует в печати текст завещания.
Через восемь дней Лев Николаевич выехал в Крым – медики настаивали на перемене климата. Графиня С. В.
До Тулы надо было проехать семнадцать верст. Пустились в путь ночью, под сильным дождем, по размытым дорогам. Конюх освещал путь керосиновым факелом. Трясло так сильно, что Толстой едва не потерял сознание. В какой-то момент Софья Андреевна решила, что лучше будет вернуться в Ясную, но Буланже, который служил на Московско-Курской железной дороге и выхлопотал для писателя отдельный прекрасный вагон, подбадривал путешественников. Вагон действительно оказался великолепным, с отдельным купе и туалетной комнатой для каждого, кухней, столовой и даже гостиной с фортепьяно. Толстой был слишком слаб, чтобы протестовать против всей этой роскоши.
На другой день, выспавшись, почувствовал себя лучше и даже с интересом смотрел в окно. К его удивлению, в Харькове на платформе собралась толпа, состоявшая в основном из студентов, которые приветствовали писателя. Как они узнали о его приезде? Неистовые крики доносились до Толстого, он был взволнован.
«Ах, Боже мой, как это ужасно, – проговорил он. – Зачем это они? Послушайте, нельзя ли как-нибудь устроить, чтобы мы поскорее тронулись дальше…»
Тем не менее вынужден был принять несколько делегаций, отвечал на восторженные слова возбужденных почитателей. Потом из толпы попросили, чтобы он показался у окна. Софья Андреевна сказала, что это невозможно, он болен. «Просим Льва Николаевича на минуту, хоть на минуту показаться у окна… просим…» – раздались голоса. «Слабый, взволнованный, он приподнялся, оперся о подоконник и раскланялся». Поезд медленно тронулся, раздалось тысячеголосое «ура». Люди кричали: «Поправляйтесь, возвращайтесь здоровым, храни вас Бог…» Молодежь бежала по платформе за поездом, махая шапками, и вот исчезли из виду последние провожавшие. Толстой был без сил, его уложили, у него опять случился сердечный приступ, поднялась температура.
В Севастополе, к счастью, толпа была небольшая, в основном экзальтированные дамы. Решено было остаться здесь на денек и отдохнуть. Толстой даже совершил прогулку по городу, стараясь найти свой четвертый бастион, где сражался в молодости. Когда вернулся в гостиницу, голова пылала от воспоминаний.
В Гаспру выехали в двух колясках, запряженных четверками лошадей. Дорога, петляя, шла по склону горы. Постоянно менялся и вид, вызывая у Саши восторг. Татарские деревушки с дымком над крышами и резким запахом кизяка, леса, водопады, отроги гор и вдруг… море.
К вечеру коляски въехали по обсаженной цветами аллее в роскошный парк. Огромный «дворец» в шотландском стиле с четырьмя башнями утопал в глициниях. Позади – Ай-Петри, перед домом эспланада с розовыми кустами, статуями, пышными деревьями, мраморными скамейками, маленьким водопадом и бассейном с рыбками.
Немец-управляющий встречал прибывших хлебом-солью у дверей дома. Толстой неодобрительно рассматривал мраморную лестницу, украшенные резьбой двери, расписанные потолки, дорогую мебель и картины с потрескавшимся лаком. Роскошь эта ошеломила его дочерей. Но все было забыто, когда оказались на верхней террасе, с которой открывался вид на море: за зелеными лужайками, обсаженными кипарисами, ореховыми деревьями и олеандрами, сверкали и переливались волны, сливаясь с голубизной неба. По стене вился виноград, воздух был влажным, ароматным, почти сахарным, незнакомые птицы переговаривались в темноте перед тем, как заснуть.