Лев Толстой
Шрифт:
И больше на совести того из двух этих деспотов, чья власть простирается шире: быть царем уже значит быть виновным перед Богом и людьми. Но Николай I, как его описывает Толстой, страшнее и своего предшественника Александра I, и тех, кто пришел после него – Александра II, Александра III и Николая II. Это холодное лицо скрывает такую низость и такую гордыню, что никакие человеческие взаимоотношения не кажутся возможными между ним и простыми смертными. Одурманенный лестью своего окружения, он считает себя рыцарем, но с потрясающим лицемерием пишет резолюцию на докладе о польском студенте, который, три раза не сдав экзамен, бросился на преподавателя с перочинным ножиком и нанес ему несколько «ничтожных ран»: «Заслуживает смертной казни. Но, слава богу, смертной казни у нас нет. И не мне вводить ее. Провести 12 раз сквозь тысячу человек». Но двенадцать тысяч ударов – это верная и ужасная смерть. Царь-добродетель приказывает судить военным судом крестьян, которые отказываются от крещения. Образцовый муж имеет постоянную любовницу и
Физический портрет царя отталкивает: высокий рост и «огромный, туго перетянутый по отросшему животу стан», большие белые руки, безжизненный взгляд, «длинное белое лицо с огромным покатым лбом, выступавшим из-за приглаженных височков, искусно соединенных с париком». У Шамиля тоже «высокая, прямая, могучая фигура… производила… впечатление величия», у него тоже бледное, «как каменное», лицо и глаза, которые ни на кого не смотрят. И он гордится своими белыми руками, и, наконец, оба превосходно исполняют роль всеведущего и всемогущего хозяина. «Чернышев знал, слышав это не раз от Николая, что, когда ему нужно решить какой-либо важный вопрос, ему нужно было только сосредоточиться на несколько мгновений, и что тогда на него находило наитие, и решение составлялось само собою самое верное, как бы какой-то внутренний голос говорил ему, что нужно сделать». А вот Шамиль: «…Шамиль закрыл глаза и умолк. Советники знали, что это значило то, что он слушает теперь говорящий ему голос пророка, указывающий то, что должно быть сделано. После пятиминутного торжественного молчания, Шамиль открыл глаза, еще более прищурил их и сказал…»
Ни того, ни другого Толстой не рассматривает как личность, но исключительно как воплощение определенной системы. Их сподвижники в той или иной степени тоже испорчены властью: князь Воронцов, кавказский генерал-губернатор, готовый на любую сделку, любую бойню, чтобы выполнить поставленные перед ним цели, военный министр Чернышев, которого сам царь называет отъявленным негодяем, интриган Лорис-Меликов… Все эти господа в своем раболепии доходят до того, что копируют государя и в одежде, и в манерах. Николай носит «черный сюртук без эполет с полупогончиками», и Воронцов одет в «черный военный сюртук без эполет с полупогончиками», у князя Василия Долгорукого лицо «украшено такими же бакенбардами, усами и висками, какие носил Николай», военные рангом пониже тоже не отстают: у них маленькие усики и зачесанные к глазам пряди волос, как у императора.
Среди людей, которые в заботе властвовать над как можно большим числом себе подобных забыли о том, что такое настоящая жизнь, Хаджи-Мурат, несмотря на свое предательство, сохраняет благородство. В лагере русских он выделяется и статью, и восточной обходительностью, и презрением к лести и подхалимажу молодых карьеристов-офицеров и провинциальных дам, кокетливых и любопытных, мечтающих сделать его частью своего мирка. Интриги оставляют его равнодушным, ничто не вызывает удивления, хотя ему впервые пришлось столкнуться с тем, что принято называть цивилизацией, и полный воспоминаний о своей свободной жизни, в них черпает моральную силу, отказываясь от правил, по которым живут победители. Восхищаясь, как ребенок, получив в подарок от Воронцова часы, не проявляет ни малейшего интереса к декольтированным дамам, которых видит на балу. Высокий и тонкий, с бритой головой, широко расставленными глазами, немного прихрамывающий, Хаджи-Мурат кажется великолепным лесным животным, заблудившимся в искусственном саду, которое знает только один закон – самосохранения. Он предает Шамиля и переходит на сторону врага без малейших угрызений совести, так же убьет потом казаков, приставленных к нему. Окруженный, будет защищать свою жизнь до последнего, с бессознательным упорством. Упадет с кинжалом в руках, как мечтал. И автор не требует никакого к нему сочувствия.
Но история собственно Хаджи-Мурата – это еще не вся повесть. Как свечи в люстре загораются одна за другой, когда огонь перебирается по невидимой нити, так и в этой книге друг за другом появляются персонажи, объединенные таинственной связью. Отталкиваясь от одного эпизода стычки с горцами, Толстой дает послушать все его отзвуки. Решение одного откликается в сотнях людей – от простых до высокопоставленных. Так, ведомые автором, мы переходим от Хаджи-Мурата к ближайшим советникам царя, обсуждающим его участь, к самому Николаю, чья жестокая, холодная душа внезапно открывается нам, к Воронцову, несговорчивому Шамилю, сыну Хаджи-Мурата, которого удерживают в плену, казакам, грабящим и сжигающим вражеские аулы, простому солдату Авдееву, убитому в столкновении, переносимся к нему в деревню, где в это время молотят овес, к жене Авдеева, которая рыдает при известии о гибели мужа, но в глубине души рада этому, так как беременна от приказчика, у которого жила…
Панорама действия расширяется, в ней уже не только Кавказ, вся Россия, в небольшой повести представлен огромный мир. Кто ее герой? Хаджи-Мурат, Николай или солдат Авдеев? Неизвестно. Не ясно, что автор пытался доказать. Повесть воспевает жизнь, природу, жизненную силу растений и человека и не навязывает никаких моральных суждений. Можно ли говорить о различии между добром и злом, читая о вырванном репейнике? Повесть написана строгим, точным «пушкинским» языком, без отступлений, самолюбования, сжатая,
Отказался он и от публикации «Живого трупа», где возвращался к излюбленной своей теме – неудачам в семейной жизни и бегства от нее. Поняв после десяти лет совместной жизни, что жена его не понимает и предпочитает ему человека вполне обыкновенного, Протасов симулирует самоубийство, бежит из семьи, общества и связывает свою жизнь с цыганкой Машей. Теплота и простота их взаимоотношений контрастируют с ложью любви, освященной православной Церковью. Но обман раскрыт, избежать правосудия можно только собственной гибелью. Так еще раз Толстой идет войной на брак, людской суд, общество. В Протасове есть черты героев «Крейцеровой сонаты» (ужас семейной жизни) и «Воскресения» (необходимость связать себя с падшей женщиной, отказаться от человеконенавистничества, принятого в обществе, раствориться в толпе).
Все это было знакомо самому автору, но радость, которую давала ему работа, помогала справиться с угрызениями совести: «Я покорился совершенно соблазнам судьбы и живу в роскоши, которой меня окружают, и в физической праздности, за которую не перестаю чувствовать укоры совести, – пишет он Бирюкову второго сентября 1903 года. – Утешаюсь тем, что живу очень дружно со всеми семейными и несемейными и кое-что пишу, что мне кажется важным».
Среди этого важного не только «Хаджи-Мурат» и «Живой труп», но и статьи, «Фальшивый купон», «После бала», письма. Негодование, вызванное еврейским погромом в Кишиневе в августе 1903 года, заставило написать кишиневскому городскому голове в выражениях весьма резких: «Милостивый государь, глубоко потрясенные совершенным недавно в городе Кишиневе злодеянием, мы выражаем наше болезненное сострадание невинным жертвам зверства толпы, наш ужас перед этими зверствами русских людей, невыразимое омерзение и отвращение к подготовителям и подстрекателям толпы и безмерное негодование против попустителей этого ужасного дела».
В декабре 1903 года Толстой узнал, что тяжело заболела «тетушка-бабушка» Александрин Толстая. Его дружеские чувства к ней несколько охладели после того, как она безуспешно пыталась вернуть его в лоно православной Церкви. Но если ему доставляло удовольствие «сражаться» с ней, когда эта женщина была здорова, воинственно настроена, мужественно отстаивала свои взгляды, то на пороге смерти он мог только всем сердцем сострадать ей и двадцать второго декабря написал теплое, душевное письмо, благодаря за то счастье, которое дала ему эта полувековая дружба. Ее взволновало, говорилось в ответе, послание, полной той абсолютной искренности, что всегда была между ними со времен их молодости. Через несколько месяцев, двадцать первого марта 1904 года, Александрин тихо угасла в своих комнатах в Зимнем дворце в Петербурге. Ей было почти девяносто лет. Ушел преданный друг, готовый сделать все для племянника, чьих воззрений не разделяла. Но смерть эта не так сильно поразила Толстого, как предполагали его близкие. Он чувствовал, что и его конец близок, а потому не в силах был плакать над другими. В августе новая смерть – брат Сергей скончался в страшных мучениях от рака языка. Он отдалился от младшего брата, когда тот стал проповедовать свое неохристианство, упрекал его в том, что тот говорит о воздержании и бедности, живя во грехе и богатстве. Но семейные воспоминания оказались сильнее идеологических разногласий, и, постарев, братья вновь сблизились.
Ненавидя толстовцев, Сергей Николаевич тем не менее часто приходил в Ясную, а Лев Николаевич приезжал к нему в Пирогово, так не похожее на его собственное имение, где никто и ничего не предписывал растениям: дорожки здесь были посыпаны песком, кусты подстрижены, деревья стояли по струнке, как на параде. В отличие от брата, который одевался по-мужицки и тачал сапоги, Сергей Николаевич был настоящим барином – властным, соблюдавшим дистанцию, элегантным, недоверчивым. Крестьяне приветствовали его издалека и побаивались. Жена – бывшая цыганка Маша – не осмеливалась в его присутствии поднять голос. Три его немолодые незамужние дочери и представить не могли того, кто мог бы однажды попросить их руки у этого молчаливого, холодного отца. К тому же все они читали дядину «Крейцерову сонату» и смотрели на брак как на предприятие весьма отталкивающее. Одна из них говорила по-французски: «У нас гнездо старых дев, и дети наши будут жить так же», не замечая никакого противоречия в этом своем утверждении. Отец обожал их, но стеснялся выставлять напоказ свои чувства. Запершись в кабинете, целыми днями подсчитывал доходы. Порой через закрытую дверь оттуда доносились страшные вздохи: «Ах! Ах! Ах!» – но близкие привыкли к этому, говоря, что Сергей над чем-то размышляет. Выходя из кабинета, хозяин быстро закрывал его двери, чтобы туда не залетели мухи: он испытывал к ним отвращение, так же, как к разной мошкаре, художникам, профессорам, торговцам, незваным гостям, светским людям и людям с претензиями. Самобытный и саркастичный, по словам его племянника Ильи, дядя был похож на старого князя Болконского из «Войны и мира».