Левая политика. 2010 № 13 -14. Варварство, социализм или...
Шрифт:
Население, реализуя свои цели социального самосохранения внутри системы образования, часто предъявляет требования только к внешней стороне процесса, что и приводит к формированию отношений, не связанных напрямую с получением знаний. Не будучи прямо востребованы в обществе, знания из процесса образования попросту выпадают.
Государству хуже: оно не только должно реализовывать свою цель в не подходящей для этого системе, оно ещё и скрывать её должно. Поэтому не говорится о том, что и является реальной целью реформ, — об ограничении доступности и об усилении элитарности образования, о подрыве основ фундаментального, прежде всего гуманитарного, образования, о придании всей системе утилитарного характера. Нет, говорится об инновационности, креативности, об объективном внешнем контроле и т. п. Но только говорится.
Однако внешний контроль ничего
Очень много сетований приходится слышать по поводу преподавателей, берущих взятки. Не утверждаю, что их нет, но за руку никого не ловила. Несколько раз я предлагала студентам в ответ на их жалобы вести борьбу против таких преподавателей и даже разработала для этого в некотором роде план. Суть плана состояла в том, чтобы учиться безупречно, знать и уметь отстаивать свои права. И что? Студенты решили, что им легче… дать взятку. Кстати фамилии преподавателей и предметы они мне не называли. А я и не спрашивала.
Помню, как недоумевала моя племянница, с отличием окончившая Йельский университет, почему я не хочу работать в группах, где учатся «платники». Думаю, подозревала сначала, что я боюсь более сильных студентов. Никак не могла понять, что именно те люди, которые у нас платят за образование, учатся хуже. Но российский менталитет тут ни при чём, и дело не в незавершённости рыночных реформ. Скорее, дело в том, что они завершены у нас… до абсурда. Купить можно всё, чего ж ещё и учиться-то!
Я постоянно развлекаю родных и знакомых рассказами о тех нелепостях, которые приходится слышать на занятиях в университете. Поразительно, что эти рассказы развлекают и самих студентов — в промежутках между сессиями. Однажды я заметила: «перлы» всё чаще стали выдавать не только «двоечники» и записные лентяи, и даже не скромные «троечники» или старательные, но недалёкие «хорошисты». Блистать в невольном остроумии стали самые хорошие и активные студенты. Те, которые посещают все занятия и выполняют задания, занимаются научной работой, стремятся в аспирантуру, мечтают посвятить себя науке и (или) преподаванию и вообще имеют определённые амбиции и стремления.
Первое, что мне пришло в голову, когда я стала размышлять об этой пугающей тенденции, это то, что Пензенская область, в которой я живу и работаю, участвует в эксперименте по ЕГЭ с 2003 года. «Мы — поколение ЕГЭ», — со странной гордостью заявляют мне студенты, когда я немею перед очередным проявлением их невежества. Зная о моей заинтересованности в теме, они с удовольствием (и очень бойко) рассказывают мне об ухищрениях, к которым можно прибегнуть во время сдачи пресловутого единого экзамена. Особенно меня поразило одно: можно написать карандашиком ответы или необходимые сведения на пустых страницах паспорта, он же всё время лежит на столе.
Неразумно и неправильно все огрехи системы образования списывать на ЕГЭ, но постараюсь резюмировать, в чём я считаю повинным прежде всего его.
Самая очевидная слабость ЕГЭ — это нивелирование различий между вполне допустимой и даже случайной ошибкой в изложении фактов (имён, дат и цифр) и ошибками, которые демонстрируют полное незнание материала и отсутствие элементарных представлений о существе и логике событий и процессов, о которых идёт речь.
Сдают мне заочники зачёт по курсу «Этнография и демография». Девушка лепечет что-то, на зачёт никак не тянущее. Просит задать ей ещё вопрос, умоляет «дать шанс». По доброте душевной я спрашиваю, какова численность населения России, и как она изменилась за последние 20 лет. Тягостное молчание меня удивляет, я доброжелательно прошу назвать примерную цифру. «Около семисот… тысяч», — лепечет несчастная, глядя на меня умоляющими глазами. Я молча отдаю зачётку. «Ну, а Вы, — спрашиваю следующую претендентку на зачёт, — тоже так считаете?» «Что Вы! — возмущение и превосходство в голосе, — в России проживает… свыше 6 миллиардов человек!» Следующей девушке, назвавшей цифру 137 миллионов, я с облегчением поставила зачёт. Заметьте, она бы, сдавая ЕГЭ, попала в компанию тех, кто считает, что Россия или размером с провинциальный город или размером с мир.
Конечно, человек, допустивший неточность, но представляющий себе место события в общей логике процесса или явления, опередит, в конце концов, тех, кто не знает ничего, наберёт больше баллов. Однако влияние случайности на результат всё равно возрастает по сравнению с устным экзаменом. И, главное, значительно реже отбраковываются те, кто допускает чудовищные ошибки. Это влечёт за собой то, что акцент в процессе обучения неизбежно смещается с понимания на заучивание, причём совершенно некритическое и часто бессистемное: учить-то нужно много, а фактические вопросы могут задаваться «от винта», принципиальные имена и факты могут быть весьма произвольно перемешаны со второстепенными. Это я знаю и по интернет-тестированию студентов.
Такой подход к обучению порождает ещё один недостаток знаний (или ещё одну характеристику незнания) студентов: абсолютное непонимание социального и исторического контекста события или явления, о которых они рассказывают, даже порою неплохо. Если какая-то деталь забыта — всё, рассказа не получается, потому что контекст, причинно-следственное содержание явления не поняты, знание безвозвратно утеряно. То же самое касается знания в других, негуманитарных областях, в математике, например. Термины и теоремы заучиваются, а не понимаются. Поэтому если какой-то элемент забыт, всё остальное не восстановимо. Иногда вместо нужного термина получается какой-то гносеологический монстр, сочетающий в себе неправильно заученные правила с буйством молодого подсознания. «Что такое дискретная функция?» — «Разодранная пополам!»
Такое постоянное принуждение к заучиванию не вполне понятых вещей начисто убивает любопытство, естественное в человеке (вспомните бесконечные детские «почему?»). Студенты редко задают вопросы, ещё реже стремятся узнать побольше по тому или иному вопросу (хотя бы «кликнуть» не на одну, а несколько ссылок в Интернете), совсем редко — принимаются системно изучать какую-то тему и почти никогда — критически сравнивать различные точки зрения, пытаясь сформулировать свою.
И уж конечно, такое «кормление знаниями насильно» отбивает всякую охоту к самостоятельному поиску знаний, которая, увы, не развивается частенько в полной мере, даже если человек идёт работать в академическую систему. Это, кстати, всё заметнее и заметнее сказывается на качестве самой академической среды. Я заметила, что с омоложением преподавательского коллектива постепенно из разговоров между коллегами исчезают теоретические дискуссии, которые я так хорошо помню из своего детства: родители и их коллеги вели их за столом, вызывая неудовольствие бабушки («Лучше бы пели»). Сейчас мы обсуждаем студентов, учебный процесс, реформы образования, ситуацию в стране, «события недели или дня». Но теорию и методологию — всё реже, реже, реже…
Ещё одно серьёзнейшее следствие ЕГЭ — потеря большинством молодых людей дара речи, понимаемого не как способность произносить слова, а как способность выразить мысль. Сколько раз я буквально выуживала правильный ответ, когда студент его знал, и сколько раз я слышала беспомощное: «Я как собака — всё понимаю, а сказать не могу». «Покажите», — иногда говорю я печально.
Нередкий сюжет: студент мучительно морщит лоб, пытаясь что-то вспомнить, наконец, спрашивает: «Можно, я своими словами?» — «Конечно, конечно, а чужими и не нужно». И тут начинается, как правило, такое словотворчество и такой полёт мысли, что я теряюсь. Или в меня начинают стрелять обрывками моих же фраз (из лекций), надеясь, наверное, что я сама пойму и додумаю. То же самое происходит с написанием дипломных работ. Уже не только слабые или средние, но и относительно сильные студенты оказываются бессильными перед великим и могучим русским языком настолько, что я даже пару раз задавала вопрос: «А русский для Вас родной язык?». Один раз мне ответили утвердительно, один раз — что дома говорят по-татарски. А разница во владении, точнее, в невладении русским письменным была невелика.