Левый автобус и другие веселые рассказы
Шрифт:
Прощай, душа моя, Манюня!
Манюня очень любила Пушкина. И мужа Фиму. Но разною любовью.
– Фимуля, – предложила Манюня на их с Фимой свадьбе, – поедем в свадебное путешествие в Ленинград. Пойдем на Мойку, двенадцать… А?
Фима по натуре был философ. Он не умел конкретно отвечать на вопрос. Он умел его обсуждать. Вопрос поездки обсуждался несколько лет.
Манюня звонила маме:
– Мы завтра едем!
Назавтра она звонила снова:
– Мы
Еще через несколько лет после рождения Ларочки, а потом и Мишки они наконец взяли билеты в Ленинград. Но Фима заболел.
– Мы снова не едем, – звонила Манюня родителям, – у Фимы радикулит…
Но однажды, перед очередной проверкой на предмет подпольного шитья верхней мужской одежды, предупрежденный заранее Фима, разнося по знакомым отрезы, вдруг взял и обиделся.
– Хватит! – вскричал он голосом трагика. – Свободы! Надоело! Надоело слышать условный стук! Надоело говорить пароль! Ехать! К маме!
Фимина мама жила в Израиле.
– Только после Ленинграда! – отрезала Манюня.
Ничего не оставалось делать. Фиме пришлось согласиться.
Была суббота. На Мойку, 12, пришли рано утром. В арке при входе в музей Пушкина висело объявление: «Музей закрыт на реконструкцию до 1987 года».
На дворе стояло лето восемьдесят второго. Документы были уже поданы. С работы их уже уволили. Манюня прислонилась спиной к стене и закрыла ладошками лицо.
– Слушай, – вдруг загорелся всегда нерешительный Фима, закинув голову и разглядывая здание, – вон открытое окно. Я подсажу тебя, ты подтянешься и заглянешь. А вдруг там его, Пушкина, кабинет! А я тебя внизу подержу за ноги.
Так и сделали. Фима кряхтел внизу, поддерживая жену. Манюня кое-как вскарабкалась на узкий цоколь, уцепилась за проржавевшую жесть подоконника и заглянула в распахнутое окно. Посреди комнаты стояла обыкновенная двуспальная кровать. На одной половине кто-то спал, уютно свернувшись под простыней. На второй – легкое одеяло было отброшено, поверх него лежали газета и очки.
– Это квартира… – прошептала Манюня мужу вниз.
– А?! Поднять повыше? – не расслышал Фима и чуть подпихнул Манюню вверх так, что она очутилась в окне по пояс.
– Это квартира! – запаниковала Манюня. – Отпускай! Отпускай! – отчаянно зашипела она, царапая ногтями подоконник, чтоб не грохнуться спиной назад.
– Я не могу выше! – сварливо возмущался Фима, перехватывая ноги жены под коленями. – Имей совесть! У меня же радикулит!
– Пусти-и-и! – тихо скулила Манюня. – Пусти, пожалуйста! – шепотом умоляла она.
– Стой, где стоишь! Пушкинистка! – ворчал Фима, ухватив жену за щиколотки.
Манюня с ужасом думала, что вот она, уже не очень молодая женщина, фармацевт, мать двоих детей, дочь таких приличных родителей, внучка замдиректора базы галантерейных товаров, племянница раввина Черновицкой синагоги, висит тут, в Ленинграде, на чужом подоконнике! Торчит тут боком в раме окна, как портрет Лопухиной, и сейчас ее заберут в милицию…
Где-то посигналила машина. Голуби шумно метнулись с парапета набережной на крыши домов. Манюня не удержалась, и Фима,
– Там… там… – захлебывалась Манюня, – люди там живут!
– В музее?! – удивился Фима и находчиво предположил: – Может, потомки?
Манюня согнулась пополам и, хватаясь руками за живот, засмеялась. Она смеялась и смеялась. Долго. Пока не начала плакать. А потом плакала, плакала и плакала…
…Ночью в поезде Манюне приснился Пушкин. Он шел ей навстречу по набережной, в крылатке, раскинув руки; он шел и кричал:
– Прощай! Прощай, душа моя!
Прощай, душа моя, Манюня!..
Стасик
Раньше на свадьбы и юбилеи генералов приглашали. Теперь зовут Стасика. Ему льстят. Его подкупают. На него давят авторитетами сверху. Из-за Стасика плетутся интриги. Невесты бьются в истерике, рвут на груди кружева и валятся в подозрительные обмороки. Женихи шантажируют друг друга по телефону. Родители перестают здороваться. Свадьба идет войной на свадьбу. И все из-за него, банкетного Трубадура: пшеничный сноп, зачесанный назад, элегантные очки, туфли на каблуках, галстук с цветущим папоротником и готовность как у исправного ракетоносителя по команде «Пуск!». Вот он стремительно появляется перед собравшимися:
– Да-ра-ги-ие гос-сти!
Гости: ах! У них – Стасик!
Грядет юбилей деда.
– Хочу Стасика! – заявляет юбиляр. – У генерала Донца был Стасик, у парикмахеров Бедковских – был. Если я, военный хирург, в свои восемьдесят не заслужил приличного юбилейного вечера со Стасиком, тогда зачем я жил!..
Нечеловеческими усилиями вытаскиваем Стасика из Трускавца, где он поправлял подсевшую на здравицах печень. Стасик капризничает. Мы уговариваем, угрожаем, сулим, заверяем и тащим под локотки на дедушкин юбилей.
Дед, во главе стола, торжественный и радостный: пришли все. Дед плавится от счастья – Стасик!
Великий ресторанный маэстро со сдерживаемой страстью начинает рассказывать биографию юбиляра. Подробно. Гости скучнеют, но держат лицо. Ко времени взятия дедушкой Берлина интонации Стасика крепнут и приобретают левитановский металл.
Ветчина на столах сохнет, сыры скручиваются.
Дойдя до дедушкиной женитьбы, Стасик с игривыми фиоритурами в голосе подробно описывает, как дед волочился за юной целомудренной бабушкой.
Гости, продолжая держать лицо, потихоньку таскают маслинки.
Теплая заученная грусть наваливается на Стасика, когда тот подбирается к выходу деда на пенсию. И вот долгожданное, с надрывом:
– Так выпьем же…
Гости облегченно шумят. Бокалы в руке, вилки хищно целятся в семгу. Но не тут-то было.
– Так выпьем же, да-ра-ги-ие гос-сти!.. Но не сейчас! Потому что я не сказал главного! – интригует Стасик.
«Главное» потянуло еще минут на десять, в течение которых Стасик декламирует стихи собственного сочинения, где навечно зарифмованы «юбилей», «не жалей», «мавзолей» и «поскорей». Гости насторожились – Стасик заголосил, как над телом: