Личное дело игрока Рубашова
Шрифт:
Публика донельзя возбуждена, люди выбрасывают руки и кричат «Хайль!» каждому кинжалу. Наконец наступает кульминация этой оргии образцового, истинно немецкого мужества: Оссиан и его презирающий смерть ассистент покидают манеж под самозабвенные аплодисменты и не менее самозабвенное пение — шатер сотрясается от звуков старого доброго «Хорста Весселя».
После конца представления он находит доктора в кибитке, где тот делит помещение с чистокровным арийцем Гильермо.
— Теофраст? — шепотом произносит Рубашов полузабытое имя. — Это я, Коля.
Старик, в окружении венков, партийных значков, бутылок шампанского и записок из публики, смотрит на него в стоящее на гримировочном столике зеркало, вправленное
— Разве мы знакомы? — спрашивает он. — Прошу прощения, но моя память оставляет желать лучшего.
И это правда. В его древнем сознании нет более места для воспоминаний, и когда оно переполняется, излишки просто-напросто выплескиваются наружу, память десятилетий исчезает в мгновение ока. Николай чувствует разочарование. Доктор, человек общей с ним трагической судьбы… партнер в вечной жизни… кто, как не он, мог бы помочь ему обнаружить утерянный след? Даже не след, а просто мог бы помочь ему подобрать ключ к той секретной, за семью печатями, дверце, где спрятан ответ на его загадку.
…Он просидел в его кибитке весь вечер. Покуда доктор стирал со щек пудру влажным ватным тампоном, время от времени одобрительным свистом приветствуя проходящую мимо гимнастку Грету К., очевидно, смутно волнуясь при виде ее вызывающего декольте — все это время Коля пытался вызвать в памяти доктора его загадочное исчезновение на кладбище.
Он напомнил ему, как сидел, зажмурившись, на могильном камне, пока доктор ковырял кладбищенскую землю мечом, а когда открыл глаза, доктора уже не было. Он доставал контракт и поджигал его, чтобы убедить доктора в его подлинности, он пытался напомнить ему их эзотерические эксперименты. Он рассказал ему всю историю, как они нашли его в отшельнической хижине под Витебском, о том, как доктор очнулся из забытья в Петербурге и как был он поражен, когда узнал, что проспал не более не менее, как пятьдесят лет.
Он напомнил ему о библиотеке, которую тот, по его словам, собрал при дворе самодержца Рамиро Рамиреса, о графических символах семи металлов, о постепенной деградации Григория Распутина; они наблюдали ее в такой непосредственной близости, что забыть это, по мнению Николая Дмитриевича, было просто невозможно. А семидневный пост? А нож, закаленный в сорочьей крови? Гвозди из гроба казненного? Ключица многоженца?
Но Парацельсиус не помнил ничего. Он барахтался в болоте слабоумия, не умея, а может быть и не желая хвататься за подбрасываемые ему соломинки воспоминаний.
Шли недели. Мне не уйти от своей судьбы, думал Николай Дмитриевич. Все остальное не имеет значения, все — пустяки, осколки, он должен решить самую главную загадку в своей жизни — проклятие. Доктор — всего лишь пучок высохших и выветрившихся воспоминаний, хранимых им в старческом незамечаемом беспорядке где-то в области горба, но, несмотря на это, в нем — его единственная надежда.
Уже и весна расправила над Берлином свои голубые нежные крылья. Для прогулок в парке доктор был чересчур немощен, поэтому они катались на экскурсионных пароходиках или сидели в кафе на свежем воздухе. Он словно пытался разбудить спящего, очень осторожно, не повредив сна, но раз за разом убеждался, что память доктора, как и его тень, вся в больших дырках, как швейцарский сыр. Впрочем, это не касалось первых прожитых им столетий — события золотых своих лет он помнил совершенно ясно и в поражающих воображение деталях; например, слова какого-нибудь второстепенного политического деятеля, или, скажем, что он ел на обед, путешествуя в дилижансе из Парижа в Лион в 1621 году. Можно сказать, что лишь в последние десятилетия мир для него стал сливаться в некое неразборчивое месиво. Впрочем, кто знает, может быть, причиной тому было не подкравшееся старческое слабоумие, а сам по себе дух времени: отсутствие моральной узды, ненадежные люди, да что там, сама основа мира, материя распадалась на его глазах.
Этот старец старцев, этот Мафусаил даже не мог сообразить, что он делал и где он находился все эти годы до того, как попал в цирк. Какое-то время, по его утверждению, он плавал матросом на океанском корабле… Взявшись за рукоятку своего меча — меч по-прежнему был с ним, он носил его теперь у пояса в бордовом бархатном чехле на ремне, опоясывающем его поскрипывающие чресла, — положив руку на свой меч, он разразился длинной тирадой о первом плавании «Титаника», о фонтанах с шампанским, о роскошных ужинах и о борьбе голых девиц в грязной луже, якобы происходившей втайне за занавеской в каюте машиниста; об огромном айсберге, о том, как корабль под звуки генделевского «Largo» ушел под воду, и как он один, проплыв свыше сорока морских миль, был подобран китобойным судном, направлявшимся с Ньюфаундленда на Азорские острова. Его нимало не смущало, что рассказ его хронологически вовсе и не совпадал с истинной датой гибели «Титаника».
Потом он замолкал и смотрел на Николая Дмитриевича, смущенно почесывая горб. «Или я перепутал? — спрашивал он грустно. — У меня иногда возникает чувство, что память моя производит фантазии чистейшей воды».
Как-то утром они сидели в открытом кафе в Тиргартене. Стоял теплый майский денек, из веселого дома напротив доносились звуки музыки — там устроили маскарад. Они видели Снежную королеву, мирно беседующую с крестоносцем, а некто в костюме римского папы развлекал китайского мандарина. Дверь борделя открылась, и на улице появился Пиноккио в компании рыжей лисы, а за ними следовал господин с козлиными рогами и волшебной палочкой в руке. На плече его сидела белая крыса. Они рассеянно поглядели на рогатую фигуру, и вдруг Парацельсиус вымолвил:
— Ну, положим, он выглядит совершенно по-иному.
У Николая перехватило дыхание.
— Чего только не напридумывали об этом создании! — тихо добавил доктор.
Он допил стакан любимого им сока бузины — спиртное он не употреблял с незапамятных времен — и поправил подушку-под горбом. Горб в последнее время начал побаливать и сделался весьма чувствительным, особенно к погоде, так что Парацельсиус мог за несколько суток предсказать грозу или град.
— Вопрос в том, существует ли он в иных обличьях, чем выдуманный образ в сознании неучей? Слухи, сказки… Описания жизненного эликсира… Все это смехотворно, и только.
— Но доктор же встречался с ним! — воскликнул Николай. — Доктор сам же и получил от него эликсир!
— Я? — Парацельсиус уставился на него. — Эликсир?
— Доктор сам мне об этом рассказывал. Дело было в Париже.
— Вы что-то путаете, мой друг. Я вполне современный человек. Не забывайте, что именно я и провозгласил Просвещение! И я, по-вашему, должен верить в эту чушь? Моя специальность — анатомия, научная анатомия… медицина, милостивый государь! Я автор основополагающих трудов о глистах, и что получил в награду? Вечные битвы с теологами. Я всегда был противником излишней религиозности, а они с этим примириться не могли.
Он показал на двери борделя. Дьявол на крылечке теперь тискал хохочущую женщину-бабочку с большими желтыми крыльями, укрепленными на корсете.
— Смехотворно, — повторил доктор, — рога, козлиные копыта… даже и в мои времена, когда я был молод, мы — я имею в виду людей моего круга — мы отказывались верить в подобную околесицу. Но попам он нужен… подумайте сами — ну как привлечь людей к церкви? Угрозой, друг мой, только угрозой…
— А ваш возраст? — спросил Николай. — Как доктор мог достичь такого возраста?