Личности в истории
Шрифт:
Этот вопрос вопиюще нелеп для любого, кто знаком с творчеством и личностью Манна хотя бы поверхностно. Связывать утонченную, многогранную, честную и обстоятельную мысль этого художника с наглыми, слепыми и исступленными криками фашистов? Что за издевка! А между тем… Мемуары Манна хранят случай – вероятно, как и всякий факт, отражение некоей общей тенденции, – свидетельствующий о правомерности такой постановки вопроса. «Очень показательно в этом отношении письмо, полученное мною тогда от одного профессора литературы из штата Огайо – он осыпал меня упреками за то, что я виновен в войне. „Повредить сердцу, – записал я, – способна и несусветная глупость“».
Я возвращаюсь к началу своего рассказа и замечаю в утверждении о «кресте» на сути слова «немецкий» неточность. Победивший мир гуманизма относился к немецкому народу с известной долей снисхождения и жалости, как к обманутому простодушию, пошедшему на поводу у горстки
«Доктор Фаустус. Жизнь немецкого композитора Адриана Леверкюна, рассказанная его другом» – трагическая исповедь не столько самого Томаса Манна, сколько немецкого духа, избравшего писателя на должность своего проводника в критический для себя момент. Это книга не «доброй» или «злой Германии», но Германии исходной и цельной. И не должно вводить в заблуждение разительное на первый взгляд различие между героем-рассказчиком – добрым, скромным, искренним и заботливым педагогом – и его любимым другом – мучительно-одаренным, холодно-ироничным, отталкивающим музыкантом. Позднее в воспоминаниях Манн приоткроет одну из ключевых тайн этого романа-символа – «тайну их тождества»…
Двойственность души и болезненная неспособность закрыть на это глаза – вот то глубоко немецкое, что создало Томаса Манна как художника и человека. И достаточно лишь чуть внимательней вчитаться в его потрясающую по динамике и откровенности новеллу «Смерть в Венеции», чтобы уяснить пусть сложное, многоступенчатое, но все же очевидное родство этой диалектики с феноменом нацизма. Вот что в этой новелле сказано об одном из произведений ее главного героя, признанного немецкого писателя Густава фон Ашенбаха: «Стоит заглянуть в этот мир, воссозданный в рассказе, и мы увидим: изящное самообладание, до последнего вздоха скрывающее от людских глаз свою внутреннюю опустошенность, свой биологический распад; физически ущербленное желтое уродство, что умеет свой тлеющий жар раздуть в чистое пламя и вознестись до полновластия в царстве красоты; бледную немочь, почерпнувшую свою силу в пылающих недрах духа и способную повергнуть целый кичливый народ к подножию креста, к своему подножию; приятную манеру при пустом, но строгом служении форме; фальшивую, полную опасностей жизнь, разрушительную тоску и искусство прирожденного обманщика». Нарисованный портрет настолько точен, что сомнений быть не может: это они, пламенные и больные, повергнувшие целый народ к подножию фашистского знамени. Они вышли из-под пера ничего не подозревавшего Ашенбаха всего лишь как противодействие подступающей слабости – подступающей прежде всего к нему самому. Истинным смыслом жизни и творчества для него было доказать прежде всего самому себе, что красота и добродетель идут не порознь, а рука об руку, что искусство еще способно судить, учить и служить морали. Это внутреннее доказательство, несмотря на многолетний внешний успех, потерпело сокрушительное поражение всего за три предсмертные недели. Тот, чьим вечным девизом была строжайшая дисциплина и презрение к любой вялости, встретил фантастическую безвольную гибель, которая сопровождалась оглушительным взрывом темных подсознательных сил, разбуженных не чем иным, как красотой, совершенно равнодушной, как оказалось, к морали и добродетели.
Остается заметить, что новелла написана в незапамятном 1912 году, и воскликнуть, чуть изменив слова булгаковского Мастера: «О, как он все угадал!» Впрочем, это скорее не догадка, а некое высшее знание, происходящее из духовной причастности. Разве не знакомы были Томасу Манну те же тайные мучения, что владели Ашенбахом: сомнение в собственном праве на моральное суждение и связанная с этим угроза творческого бесплодия?
А еще раньше, в 1903 году, появился предшественник Ашенбаха, также писатель Тонио Крегер, устами которого молодой автор резко и горько высказался о своем
«Кто же он, Томас Будденброк, – делец, человек действия или томимый сомнениями интеллигент?» Это – первая жертва, первый симптом, первый сигнал, первый невыносимый опыт проникновения в тайну распада. Лукавил ли Томас Манн, говоря, что свой дебютный юношеский роман «Будденброки» задумывал как беспечный, почти комический «семейный портрет»? Полагаю, не стоит считать «кокетством» и «ложной скромностью» подобные признания Манна в том, что практически все его произведения – за исключением, пожалуй, «Доктора Фаустуса», рожденного глубочайшим осознанием своей ответственности и обязанности, – значительно переросли собственный, как правило, легковесный замысел, наполнились в процессе создания яркими и чуть ли не спонтанными прозрениями. Честность писателя вполне убедительно заверяет роман «Будденброки» самой своей формой: поначалу эпически неторопливый, аккуратный, причесанный, светский и несколько даже сонный, в какой-то момент он начинает разогреваться, затем накаляется, обжигает и вскипает к финальным страницам. Здесь уже настоящий Томас Манн: драматизм, атмосфера неизбежности, тайная и чрезвычайно влиятельная подоплека видимой реальности, болезнь как духовный разлад с жизнью, смерть как дезертирство.
Если проецировать последние части этого насквозь автобиографичного романа на жизнь самого Манна, так и останется неясным, в ком же из двух персонажей он воссоздал себя? Сенатора Томаса, потерявшего деловую хватку и загубившего потомственное дело своих отцов и дедов, он заставляет не спать ночами, в лихорадочном восторге отчаяния читать мрачно-экстатический труд Шопенгауэра и сотрясаться от откровений, немыслимых для «бюргерских мозгов», – все это катаклизмы, несомненно, потрясшие самого Манна в юности. Но образ усталого коммерсанта явно меркнет рядом с образом его сына, неповторимого Ганно Будденброка, воплотившего собою все самое утонченное и хрупкое, что есть в немецкой культуре. Это музыкальная нежность, терпящая адские страдания от малейшего соприкосновения с грубой реальностью, это возвышенное безволие и созерцательность, ждущая от жизни только одного – смерти.
Несколько десятилетий спустя, уже после «Доктора Фаустуса», писатель признавался, что никого из своих героев не любил больше, чем Ганно и Леверкюна. Совершенно очевидно, что любовь эта была тревожной, если не сказать испуганной, ибо испугаться было от чего. Тем временем нельзя не заметить, что по взгляду на мир и по духовной конституции Манн куда больше являлся Ганно
Будденброком, был, так сказать, его братом, который, однако, не в пример Ганно унаследовал от своего отца характер. «Нет, перед лицом высшего и последнего не существовало никакой помощи извне, никакого посредничества, отпущения грехов и утешительного забвения. В одиночестве, только собственными силами, в поте лица своего, пока не поздно, надо разрешить загадку, достичь полной готовности к смерти или уйти из этого мира в отчаянии» – таково было решение сенатора, решение самого Томаса Манна, определившее его отношение к жизни и к своей задаче в ней.
На этом можно было бы и завершить рассказ, но невозможно обойти вниманием одно из поздних произведений писателя, не самое известное, однако же по лаконичности, ясности сказанного и силе воздействия совершенно потрясающее, – я имею в виду играючи созданную в 1930 году маленькую новеллу «Марио и фокусник». Она читается взахлеб и многократно, открывая благодатнейшие просторы для размышлений. Фашизм? Что ж, он стал возможен не иначе, как по обоюдному согласию, благодаря культу подчинения, точь-в-точь тому, что царил во время зловещего выступления гипнотизера.
Пустота противопоказана жизни, и, если вакуум образовался внутри человека, он непременно будет заполнен. Вопрос только, кто и что туда зальет. Если нет собственных желаний – захватят чужие, а установка «не хочу плясать под его дудку» не сработает: «одним нехотением не укрепишь силы духа; не хотеть что-то делать – этого недостаточно, чтобы надолго явиться смыслом и целью жизни». Хорошо, если только заставят плясать, как почтенную публику на представлении. Хотя и эта «невинная» шалость кажется рассказчику чем-то диким, унизительным, страшным симптомом болезни Человека. «Или тебе уже случалось не делать того, что хочется? Или даже делать то, чего не хочется? То, чего не тебе хочется?»