Лицом к лицу
Шрифт:
— Конечно, конечно, — угодливо согласился потеющий блондин: — Еще бы.
— Ну вот… О том, как нас любят офицеры, мы тоже догадываемся…
— Не все…
— Не все, конечно. Но тех, кто уже с нами, мы знаем…
— Но ведь мы же были на службе.
— В Красной Армии?
— В Народной…
Урицкий досадливо отмахнулся.
— Эта организация больше не существует. Ее главари все были связаны с агентурой иностранных держав и оказались в центре заговора против власти Советов.
Он остановился и внимательно оглядел комнату.
Многие были в замешательстве. Кое-кто уже шептался. Передние делали
— Но мы ничего, ничего не знали, — сказал вспотевший опять блондин.
— Возможно… Мы разберемся. Все, кто непричастен к заговору, будут на свободе в самый короткий срок. Желающие могут подать заявление на мое имя. Ну, — повысил он тон, — а теперь вас отведут в другое место.
В дверях перед часовыми встал человек в ремнях.
— Не рекомендую вам ни бежать, ни делать какие-либо попытки подкупа и всякое такое… Это не в романе. За вас отвечает чекист, товарищ Селиванов, — он указал на человека в ремнях.
Все смотрели с трепетом на широкоплечую, внезапно отяжелевшую фигуру человека.
У чекиста даже веки не дрогнули под взглядами нескольких десятков человек.
— Я не буду вам рассказывать его биографию, которая хорошо объясняет его отношение к вам. Самый тупой из вас не может не понимать, что у любого солдата из бедняков, у любого чернорабочего есть достаточно оснований ненавидеть вас. Но здесь, в Чека, мы учим Селиванова не мести против каждого из вас, а борьбе с вашим правом на силу и угнетение. Словом, Селиванов не тронет вас пальцем до приговора коллегии Чека. Но если кто-либо попытается улизнуть, тут уж… простите. Он отвечает за вас головой. Пока же до свиданья. Надеюсь на лучший для каждого из вас исход.
Глубокой ночью по булыжникам города шагала партия людей, окруженных конвоем. Шли рядами. В штатских пальто, в военных шинелях, в мягких шляпах, в гетрах, в сапогах, в длинных брюках. Кое-кто курил. Большей частью молчали. Все, хоть изредка, смотрели на Селиванова.
Отправляя партию, чекист громко сказал часовым:
— Смотреть в оба. Кто бежать — пулю в спину врагу народа. Из рядов не выходить.
Глава XII
ШТАБ — И ОБЕР-ОФИЦЕРЫ
«Какая гадость. Какая дичь, — неустанно твердил про себя Сверчков. — Что я сделал большевикам? Если посмотреть внимательно, я шел к ним… Каждый день приближал меня к тому, чтобы открыто пойти к ним работать. И вдруг…»
«Нерешительно, слишком нерешительно, с оглядкой», — откуда-то из глубины сознания доносился едва заметный, но ехидный голосок.
«…И нет необходимости менять убеждения очертя голову. Это ведь не так просто. Это не покер», — глушил ехидный голосок Сверчков.
— Как вы думаете, если написать на Гороховую два, дойдет? — спрашивал Гирш. — Или местные комиссары пустят письмо на растопку?
В несвежем штатском костюме, с белобрысой порослью по губам и по шее, с немецким акцентом, он имел вид военнопленного на окопных работах.
«Может быть, и у этого немчуры в сознании живут два голоса», — подумал Сверчков и, подавляя раздражение, подчеркнуто вежливо выговорил:
— Вряд ли кто-нибудь осмелится уничтожить письма, адресованные на Гороховую.
— Я все-таки напишу, — энергично взял карандаш немец. — Я напишу, что в политика участвовать категорически отказываюсь. Я жду ответ из Берлин и собираюсь уехать отсюда навсегда.
— Не понравилось в России-матушке? — вмешался крутолобый, плечистый полковник со сложным рисунком из шрамов по бритому черепу.
— Трудно нравиться, трудно нравиться… — закачал головой Гирш. — Мало порядок. Лучше сказать — никакое стремление к порядку.
— Иногда это очень удобно, — сказал вдруг небольшой, худенький и ловко скроенный человечек с быстрыми южными глазами. Он все время сидел у двери и вел разговоры с караульными.
— Вам, Гирш, пристало быть в русской Народной армии, — сказал полковник и стал хлопать себя ладонями по круглым коленям.
Гирш отвернулся. Под белой порослью затылка проступило розовое.
— Жрать хочется, — сказал полковник и откровенно зевнул.
После скудного обеда все новички принялись строчить письма домой и на Гороховую. У родных требовали подушки, одеяла и пищу. Главное — пищу.
В камере было около ста человек. И в желтом свете дня и в коричневых отблесках керосинового ночника трудно было различать отдельные лица. У Сверчкова оказалось трое знакомых соседей — студент-технолог, Гирш и Степной. Бритый полковник помещался на нарах у дверей. Рядом с ним незаметно ютился человек с южными глазами, не то итальянец, не то румын. Наверху грузно залегал тяжелый чернобородый генштабист, сын одного из царских министров. В самом дальнем углу, у окон, как бы стремясь отделиться от массы арестованных, устроились компанией два морских офицера, весь день натиравшие ногти замшей, черный гусар, даже здесь, в камере, поражавший прямой и гибкой фигурой и матовой бледностью красивого лица, и, наконец, высокий плоскоголовый артиллерист, в котором Сверчков узнал вербовавшего его на улице в какие-то офицерские организации гвардейца Карпова.
Старожилы в большинстве уже имели одеяла, подушки и пледы. Моряки расстилали одну белую простыню на две соседние кровати.
Тревожась и тоскуя, новички расспрашивали стариков: кто? за что? сколько времени? кого выпускают? И за всеми этими вопросами скрывался один непроизносимый: а что бывает? как бывает?..
Второй день был наполнен тюремной прозой. Где кипяток? водят ли гулять? можно ли писать? доходят ли письма?
Режим был не суров. Это была морская казарма, ставшая в те дни тюрьмой. Весь день выход из камеры был свободным. Можно было ходить в соседние камеры, можно было разговаривать с кем угодно и сколько угодно, можно было часами гулять по широкому, как зал, коридору. Можно было бегать в подвал, где в облаке пара кипели кубы с кипятком. Ни сторожа, ни администрация не беспокоили арестованных.
На ночь камера замыкалась, но сторож дремал у дверей и открывал полуаршинным ключом певучий замок по первому требованию. В шепоте зарождались долгие ночные разговоры, прерываемые протестами соседей против шума. Осенний мокрый ветер с залива завывал, врываясь в разбитые окна.
Как ни прикидывал Сверчков, кому бы это можно было написать о своей неудаче, у кого попросить еду и подушку, — ничего не приходило в голову. Были добрые знакомые, расположенные как будто люди, но все они вовсе не обязаны были в такое трудное время брать на себя еще одну досадную обузу.