Лихолетье Руси. Сбросить проклятое Иго!
Шрифт:
— Господи! Спаси, Господи!..
Но вот прошло оцепенение, быстро прошло. Сироты в ужасе заметались по полю, но их всюду встречали плетки и гортанные крики ордынцев. Над деревней и лесом повисли вопли женщин, плач детей, рев скотины, ржание лошадей, пронзительные голоса.
Некуда бежать! Негде спрятаться! О сопротивлении никто не помышлял. Рогатины и окованные железом деревянные лопаты остались в избах, косы побросали, когда спешили к раненому всаднику, да и вооруженных саблями и луками ордынцев было раза в три больше, чем мужиков. Лишь Василько, завидев людоловов-хищников, в горячке вскочил на ноги и, держась за голову, потрусил, шатаясь, к своему
Мужиков, баб и детишек татары согнали посредине скошенного поля, заставили лечь на землю. Два ордынца соскочили с коней, подняли Василька за руки и за ноги, отнесли к пленникам и бросили, словно бревно, наземь. Порубежник застонал, из раны на голове снова потекла кровь. Но теперь крестьяне остались безучастны; оглушенные, сломленные нежданной бедой, они винили пришельца в том, что он навел татар на деревню. И только Любаша, бросив взгляд в его сторону, разрыдалась еще пуще.
Сидя на земле, старый Гон, опустив голову, молчал. Антипко исподлобья следил за ордынцами, его темные глаза злобно щурились, руки были сжаты в кулаки. Гаврилко, уткнувшись лицом в скошенные колосья ржи, тихонько скулил. Настя, стоя на коленях, голосила над трупом Ивасика, убитого копытом татарской лошади. Бабы всхлипывали и причитали. Детишки, зарывшись личиками в материнские рубахи, громко плакали. Остальные мужики угрюмо молчали.
Постепенно к ордынцам, сторожившим ясырь, стали присоединяться и те, которые грабили избы. Вот уже все шуракальцы, кроме пятерых, гонявшихся по полю за скотом и лошадьми переселенцев, собрались вокруг пленников.
Два ордынских десятника, один в малахае и панцире, другой в черкесском шлеме и тулупе, надетом на кольчугу русской работы, яростно бранясь и размахивая руками, никак не могли поделить захваченный ясырь. Они поочередно подходили к крестьянам, заставляли их подниматься с земли и поворачиваться, бесстыдно заголяли на мужиках и бабах рубахи. Наконец договорились: каждому по три бабы и по два мужика. Лошадь, меч с отделанной бронзовой приволокой рукоятью в деревянных разрисованных ножнах, дорогую одежду порубежника согласился взять десятник в малахае. Оставшийся мужик — старого Гона и Василька крымцы в счет не брали — должен был достаться второму десятнику. Скот, коней и убогие пожитки разделили пополам.
Окончив дележку, десятники позвали нукеров. Словно волчья стая, накинулись те на пленников. Одни вырывали из рук баб детей, другие, угрожая саблями, вязали мужикам руки. Старого Гона и ребятишек отделили от остальных пленников и погнали в деревню. Следом за ними поволочили за ноги раненого порубежника, с которого уже сорвали одежду и сапоги. Старик шел мелкими шажками, согнувшись; широко расставленными, сухими, длинными руками он обнимал детвору, жавшуюся к его ногам. Худое, морщинистое лицо его казалось черным, а темно-русые волосы и борода вовсе побелели. Он понял, какую участь уготовили ему и ребятне ордынцы. Что проку от малолетних детишек, которых не пригонишь живыми в Орду, или от него, старика. Всех, кого татары надеялись продать или взять себе, в том числе десятилетнюю Дуняшку и двух восьмилетних мальцов, они оставили в поле…
В грудь Гону будто кол вбили, слезы застлали глаза, и потому все вокруг него — люди, избы и деревья — будто в тумане, расплывалось. Немало обид натерпелся старый Иван за свою долгую жизнь, и вот, когда, казалось, пришел наконец и для него светлый час, случилась такая беда! Но горше всего мучила мысль о том, что он виновен в злосчастной доле детей и внуков. Едва переставляя тяжелые, будто к ним камни подвязали, ноги, старик нещадно терзал себя за то, что случилось…
Это он уговорил всех покинуть обжитую, спокойную деревеньку под Тарусой, не внял вещему сну, который привиделся ему в первую ночь, когда они переселились на новое место…
У избы Любима ордынцы остановились. Сначала в нее втащили порубежника, потом загнали старого Гона и детишек. Закрыли дверь и подперли ее снаружи бревном. Два волоковых оконца, с которых на летнее время Любим снял бычьи пузыри, заколотили досками и стали обкладывать избу хворостом.
«Спалить решили, окаянные!» — думал старик, молча гладя по головкам плачущих внуков. «На все воля Божья! — прошептал он и вдруг с ожесточением воскликнул: — Только детишек за что караешь? Чем прогневили тебя?!» — И закрестился размашисто, часто…
А в поле ордынцы продолжали неистовствовать… Связав мужикам руки, отогнали их и троих детишек постарше в сторону. Рыдающих баб заставили подняться с земли и стать в ряд. К ним приблизились оба десятника и одноглазый нукер.
— Девки есть? — спросил последний по-русски.
Бабы, ежась под наглыми, похотливыми взглядами ордынцев, молчали.
— Не бойся, мы девка не трогай. В гарем продать будем. В гареме у хана хорошо: щербет ешь, рахат-лукум, весь ден ничего не делай! — громко защелкал языком кривой толмач.
Женщины, испуганно переглянувшись, не отвечали. Настя стояла чуть в стороне, суровая, недвижная, глядела куда-то поверх голов татар ненавидящими глазами. В них не было ни слезинки — все высушило горе матери, потерявшей первенца. Но, услышав едкий смешок ордынца, встрепенулась, вспомнила про Любашу. Решила хоть ее спасти от ждущего баб позора, вытолкнула девку вперед, крикнула: «Она девка!»
Десятники одобрительно закивали головами. Тот, что был в черкесском шлеме, помоложе, осклабившись, подошел к Насте, сильно ткнув ее пальцем в живот, спросил:
— Ты тоже девка?
Молодка ойкнула от боли; ее пригожее лицо с рассыпанными по плечам темно-русыми волосами — кичку ордынцы раньше сорвали — исказилось.
— Псы поганые! — закричала она исступленно, глаза ее гневно сверкали. — Ивасика мово убили, с рук вырвали мертвого! И еще спрашивают! На! Ешь! — размахнувшись, она изо всех сил ударила десятника кулаком по лицу. Тот даже пошатнулся от неожиданности. Несколько нукеров бросились к Насте, но десятник крикнул им что-то, и те остановились. Зло скривившись, вскинул плеть и стал хлестать молодку. Настя, прикрываясь руками, наклонялась все ниже и ниже, пока с воплем не упала на землю. Неподалеку, прокусив до крови губу, извивался Фрол, тщетно пытаясь вырваться из тугой петли аркана. Остальные мужики зверями глядели на расправу, в бессильной злобе бранили татар, размахивающих перед ними оголенными саблями.
Ордынец еще раз вяло стегнул плетью распростертое на земле тело Насти и выпрямился. Повернувшись ко второму десятнику, заговорил с ним, кивая на Любашу, что ни жива ни мертва стояла на том месте, куда ее вытолкнула Настя. Десятник, раскачиваясь на выгнутых бочкой ногах, заковылял к девушке. Подошел, окинул ее с ног до головы пристальным взглядом и вдруг, схватив за ворот, рванул рубаху. Обнажилась высокая девичья грудь. Шуракалец бесстрастно протянул к ней черные костлявые пальцы и, буркнув что-то по-татарски, опустил руку. Девушку била дрожь, лицо побелело от ужаса. Кривой толмач, подтолкнув ее в спину, велел идти к остальным пленникам.