Лик войны
Шрифт:
В туманном Кале идет работа исступленная, неуставная. Днем и ночью бьется это сердце войны. Вот пекарня — двести тысяч хлебов для армии каждый день выходит из гигантских печей. Вот сапожная мастерская — старые сапоги, изодранные на фронте, здесь обновляются, перекраиваются. А вот завод ручных гранат. Грандиозные склады — сотни пароходов подвозят сюда муку из Канады, цейлонский чай, зеландский сыр и людей, — очередную трапезу войны. Магазины снабжения, в которых все — от тяжелого орудия до маленького зеркальца, от аппаратов, измеряющих скорость ядовитых газов, до почтовой бумаги с незабудками. Две тысячи триста отдельных частей автомобилей различных систем, которые выписываются по номерам. Заказы № 617 для танка крупного калибра
Мы долго идем. Кажется, уже три часа. Мы прошли больше десяти километров. По карте мы знаем — здесь была деревня, там другая. Но даже камней не осталось, они обращены в пыль. Сейчас, в весеннее майское утро, не видно ни одного кустика, ни одной былинки. Земля, истерзанная, искромсанная, — мертва… Даже холмы изменили свои очертания, даже быстрая Анкра потеряла свое русло и растеклась по гигантским дырам и рвам. Бурая глина испещрена ямами, налитыми мутной водой дождей и похожими на гнойники. Страшные посевы взошли на этих полях брани — среди ржавых проволок, поломанных винтовок, осколков снарядов; на каждом шагу выползают из земли человеческие останки: то рыжие разбухшие сапоги, то черепа в касках.
Перед нами торчат два черепа в касках, один в плоской — англичанин, другой — немец. Недавние враги, они как будто усмехаются одной и той же усмешкой нечеловека — черепа. Мы останавливаемся, переглядываемся, кажется тоже усмехаемся. Вдруг из ямы выскакивает живое существо — обыкновенная кошка. С визгом она бросается на нас, но, испугавшись палки, убегает. На фронте встречаются одичавшие кошки. Говорят, они питаются трупами. А черепа все смеются…
Мой спутник — английский офицер с голубыми, детскими глазами, длинноногий и тихий. Всю дорогу он молчал. Кажется, он всегда молчит. Но сейчас, не то после черепов, не то после кошки, он вдруг начинает петь, фальшивя, с комичным английским акцентом, старую песенку:
Quand les lilas refleuriront Dans ses vall'ees nous reviendrons…И шагает через трупы. Смеется ли он надо мной? Или серая, взлохмаченная кошка ему действительно напомнила о том, что когда-нибудь и здесь зацветут кусты пахучей сирени?
На берегу Соммы лежат два скелета: человека и лошади. Три месяца тому назад здесь шли бои, но ветры и дожди уж обнажили, омыли белые кости. На человеке — каска, кожаный пояс, сапоги. На лошади — сбруя, седло. Это — все, что осталось.
Глаз может забыть зрелище войны, трупы и скелеты, куски мяса, пустыню, кладбища. Ухо может забыть ее звуки, грохот тяжелых снарядов, мяуканье и визг мелких, треск гранат, дробный стук пулеметов, рев солдат, идущих в штыки, стон оставленных перед линиями раненых. Но если исчезнут образы, если замолкнут голоса, все же останется в памяти неистребимый, преследующий до последнего часа, запах войны. Горелая земля, человеческие испражнения и выползающие из земли трупы издают в душный июльский день сладковатый отвратительный запах — его не забыть.
ВОЙНА И ЖИЗНЬ
Это было второго августа в день объявления войны. Пробираясь из Голландии в Париж, я должен был пешком перейти французскую границу. Светало. Мы шли полями, меж золотой тяжелой пшеницы. Пели жаворонки. Мои спутники, призванные мобилизацией
— Eh, ben! c’est la gu'erre! — сказал задумчиво часовой.
В последний раз я оглянулся назад на белую дорогу, наклоняющиеся к земле хлеба, на далекий дымок деревушки. Я не знал тогда, что через несколько дней снаряды сожгут эту ферму и конница вытопчет эти поля. Я не знал, что война — ни на месяц и ни на год, что это ясное утро — рубеж между эпохами и что прежних дней, легких и беспечных, больше не будет.
В нашем «Телятнике» жарко. Человек тридцать зуавов. Они все время пьют красное вино. Каждые четверть часа навстречу нам ползет воинский поезд — солдаты, высунувшись из вагонов, что-то кричат. На станциях толпы уезжающих. Проводы. Нашим зуавам подают все новые бутылки. Мы ползем тихо, и паровоз заунывно стонет. На перронах, на насыпях, у шлагбаумов стоят заплаканные женщины и машут платочками. Кто-то написал мелом на нашем вагоне: «Train de plaisir pour Berlin», но никому не весело. Пьют и поют: «Мариетта, Мариетта»… Ошалевшие от вина, от жары, от крика, не знают, не думают, не помнят. Война? Берлин? Смерть?.. Чорт возьми, еще литр! Только бы не думать. «Мариетта! Маленькая Мариетта!»… А злое, беспощадное солнце льет тяжелый зной.
В Париже смятение. Весь город на вокзалах. Бумажные флаги и бравурные песни, и шутки через силу, и слезы. Закрыты магазины. В восемь запирают кафе. Кто еще может торговать, работать, веселиться? Вот плачет старушка мать: «Обоих, обоих…»
Из-за угла внезапно выходит батальон. Куда? Конечно, туда, на восток. Еще не кровь на штыках, только яркие астры. «Allons enfants de la Patrie». Кто-то в подъезде стонет: «Луи, мой Луи». Кричат газетчики: «Победа». Жизнь кончилась, и все, что было «до», — далеко позади. Я спрашиваю товарища художника, который завтра уезжает в Бельфор: «Где вы оставляете ваши работы?» Он глядит на меня далекими, невидящими глазами: «Работы? Да не все ли равно»…
Это — было, а все, что было, теперь кажется ненужным и смешным. Может быть, мы не жили раньше? А может быть, не живем теперь? «Убейте, убейте!».. На углу молоденький офицер прощается с женщиной в черном. Она долго, безнадежно его обнимает. Я слышу его слова, восторженные и нежные:
— Какая радость!
Ночь.
Те, что остались, первые недели жили особенной жизнью. Всем казалось, что они не то на вокзале ждут невидимого поезда, не то над изголовьем, — выживет? Умрет? Томились — от утренних телеграмм до вечерних. Забросили обычные дела, писали письма, втыкали флажки в карты и ждали, ждали… Когда появились первые раненые — увидев их, прохожие останавливались. Прерванный спор. Недосказанная шутка. Ночью тревожно дремали, как будто прислушиваясь к раскатам грома, доходившим «оттуда». Стояли жаркие, душные дни. Как всегда, всходило и заходило солнце. Шли быстрые недели. Но люди тосковали.
Как это случилось? Как катастрофа стала обычным состоянием, смерть незаметной, убийство повседневным делом, война буднями? День за днем опадают листья и тает снег, но люди вдруг замечают оттаявшую землю или обнаженный сад. День за днем привыкали к войне, а привыкнув, изумлялись. Война? Да, да, но пора на службу, сегодня надо составить прелюбопытный доклад. Гастона убили? Какой ужас!.. А мы сегодня идем в «Буфф» на новое обозрение. Вернулись к обычным делам, к старым забавам. Правда, все было слегка отравлено дуновением ветерка, долетавшего с Марны или с Эн; правда, что-то навеки умерло второго августа во всех сердцах. Но быстро отстоялся новый быт, «военный», с правильно распределенными днями, со своими заботами и утехами. Жизнь победила.