Лик войны
Шрифт:
В этих развалинах ютятся еще люди. Вот старушка, она просиживает целые дни в темном подвале, но она не уезжает.
«Пусть другие, молодые попробуют, а я не могу».
Она не знает истории Артуа, она не понимает красоты готической архитектуры, или фресок древних мастеров. Она просто старая бабка, которая за миску похлебки стирает солдатам белье. Но она чувствует душу Арраса и любит ее. Другие, молодые, построят, быть может, новый город, фабрики и казармы, универсальные магазины, дома с водопроводом, удобный и «живой» город. Но в памяти останется темный провал, прервется золотая цепь преемственности.
Об
Немцы принесли особые «зажигательные лепешки», и город сгорел. Жители не захотели уехать, они маются в сколоченных наспех бараках. С потолка течет вода, холодно, тесно, а время от времени начинается бомбардировка. Вчера хоронили старого Ледо. Вероятно, летчик принял похоронную процессию за передвижение войск. Одна, другая, третья бомбы. Мертвец долго ждал погребения. В Жербевиере сейчас и умереть трудно. Но мадам Фуле говорит:
— Это прекрасный город. Даже теперь здесь лучше, чем в Нанси или в Париже.
Она показывает открытки с видами — обыкновенные скучные улицы и дома.
— Хотите, я подарю вам одну открытку? Ведь их больше не будет. Жербевиер умер…
Париж — для всех, но каждый любит его своей единственной любовью. Сколько людей повторяют это нежное имя «Париж, Парис, Париджи, Парии»?.. Я помню русскую учительницу из Кобеляк, которая тридцать лет мечтала о Париже и, наконец, скопив гроши, приехала с экскурсией на семь дней. Как мало времени, а в маленькой книжечке записано столько вещей, не успеть осмотреть: «Венера Милосская», «магазин Лувр», «Эйфелева башня» и еще и еще… Но приехав, она никуда не побежала, она села на террасу кафе под каштанами и долго в изнеможении счастья глядела на беспечную толпу, приговаривая:
— Париж, Париж…
И я знаю бедного сенегальца Агли, которому генерал в награду за храбрость предложил попросить все, что он хочет. Агли ответил:
— Я хочу в Париж. Мне сказали, что там золотое небо и все играют на флейтах…
Где они теперь? В Омске и в Буэнос-Айресе, в Чикаго, Каире, может быть в Берлине? Они читают коротенькие телеграммы. Немцы в тридцати километрах. Каждый день налетают «таубе». На Нотр-Дам бросили бомбу. Сегодня ночью протяжно выли сирены, и два «цеппелина» летали над городом. Читают и шепчут: «неужели»?..
Строже и тише стала жизнь Парижа. Скучающие иностранцы не заполняют кафе Монмартра. Париж всегда был немножко провинциален, а теперь его бульвары особенно уютны и милы. Сколько нежных парочек под платанами, поцелуев и слез расставаний! Ребята прыгают на расчерченной мелом мостовой. Старики на набережной Сены перерывают изъеденные пыльные книги, разыскивая какую-нибудь «историю семилетней войны».
Вечером рано закрываются кафе и гаснут фонари. Луна дробится в зеленой Сене, и башни Нотр-Дам стоят, как кипарисовые рощи.
Никогда Париж не был так прекрасен, как в эти годы войны. Чужеземец, теперь увидевший впервые Париж, удивится, сколь легка и сладка здесь жизнь. Но я знаю, что значит эта тишина, черные ночи и яркие розы на кладбищах. Только здесь, под небом Франции, возможны эта светлая печаль — парижские сумерки легкие, и невесомые ясные слезы Ронсара, улыбчивая грусть холмов Иль-де-Франса. Где бы теперь ни были учительница из Кобеляк или негр Агли, все, хоть один час прожившие в Париже, поймут, что означает его улыбка.
Нанси — глубокий тыл. Нанси живет обычной будничной жизнью. Понедельник, девять часов утра. По мокрым улицам прошли рабочие, чиновники, школьники. Теперь тихо. Я сижу на террасе кафе, напротив дворца. Я не могу поверить, что где-то трубы заводов, казармы и пушки. Эта большая зеркальная площадь похожа на бальный зал. Золоченая решетка вокруг с чугунными коваными фонарями. Беспечные и чуть-чуть грустные линии дворца. А посредине статуя того, кто захотел в шумном городе устроить Версаль и среди государственных дел заняться маскарадами. У него тщеславный и легкомысленный облик. «Герцог Лотарингии Станислав Лещинский». Пусто в кафе, и важные седые лакеи дремлют. Никого на площади, но кажется — из золотых ворот сейчас покажется смешливая горожанка в широкой юбке, в черной маске, напевая песенку о хитром Амуре. Вдали в парке девочки играют в серсо, кукольные и улыбчатые, похожие на статуэтки Севра.
Вдруг грохот. Я ничего не понимаю. Кричат, толкают куда-то. Через минуту я в погребе. Что это? Станислав Лещинский, серсо, коварный Амур, дальнобойные орудия… снаряд… еще… еще… Карета скорой помощи. Три девочки убиты, развалины дома. Попрежнему блестит, будто паркет, голубая площадь, и улыбается изящный танцор — «герцог Лотарингии».
Есть такие жития святых: до сорока лет жил, кутил, торговал. Потом вздрогнул, оглянулся, уверовал и принял мученический конец.
Накануне войны я был в Реймсе. Стиснутый надвинувшимися со всех сторон домами, одинокий и ненужный, стоял собор. Звенели трамваи, и пробегали маклера. На одной окраине белые, будто жиром налившиеся, виллы богачей, владельцев виноградников. Сонные толстые жены с молитвенниками, в черных шуршащих платьях, а на коротких круглых пальцах бриллианты.
На другом краю города дымные красные фабрики, кабаки, митинги, провинциально-семейные проститутки. А между окраинами — Реймс, не богатый, не бедный, который служит в какой-нибудь конторе, спорит о кампании в Марокко, играет на бильярде, изучает книжку сберегательной кассы и потом мирно засыпает под каменным крестом, с заботливой надписью «вечное владение».
Издали собор кажется неизменившимся, и, только подходя к площади, видишь страшные раны. Остался лишь скелет. Мелкими цветными каменьями рассыпались витражи. В каменную пыль обращены статуи. Обгорелые красноватые своды. Готовые рухнуть башни.