Ликвидатор. Книга вторая. Пройти через невозможное. Исповедь легендарного киллера
Шрифт:
После пары глотков и сотни быстрых переживаний — всё равно уборная, чтобы лишний раз не вставать.
Шаговая доступность делала из когда-то «мартовских котов» спящих тюремных «котиков», и только голодающие наркоманы или не могущие без движения, нервозные и привычные сидельцы сновали, ища общения, совсем не замечая ярко выраженных неврозов и психозов, всё ближе и ближе подбираясь к шизофрении.
Всё это толкало и заставляло держать себя в руках, страшно переживать из-за чего-то несделанного из запланированного на день. Понимая, что далеко так не протянуть, да и для того чтобы дать отдых зрению, уделял два часа в день спорту: час на прогулке, час в камере, подлавливая момент, когда большинство засыпало или расходилось
Для меня же любой пропущенный день тренировок и не прочитанное предполагаемое количество страниц, было причиной колебания самоуважения и неудовлетворенности. Все эти усилия я считал изначально не только спасением, но и подготовкой к судебным процессам. Целый год я штудировал учебник русского языка, с увлечением ненормального делая одни и те же упражнения из него десятки раз.
Снова взялся за развитие связей правого и левого полушарий своего мозга, занимая всем, чем попало левую руку, что дало свои результаты, хотя бы даже в новом толчке развития творческого начала, а значит — и риторики. Писание левой рукой, в том числе, координировало и устоявшуюся, за время владения правой, осанку. Чтение совершенствовало и лексику, и построение речи, и, конечно, увеличивало словарный запас, улучшая память. Всё это шлифовалось стихослагательством, «перевшим» из меня, изголодавшимся и соскучившимся, по подобным занятиям, умом.
Поначалу я увлёкся чтением трудов из ряда выступлений знаменитостей на судах присяжных времён защиты народовольцев и эсеров, но, быстро поняв их неприменимость в сегодняшних процессах, начал искать что-нибудь другое. Поразительно, но нашёл, и не без участия своего адвоката, Керима Тутовича Бижева, как-то сказавшего то, что меня удивило: «Алексей, я постараюсь тебе помочь, но твоя защита — на 90 процентов в тебе самом, и от тебя же исходить должна». Позже я понял, что суть сказанного в следующем: для присяжных заседателей с нашим менталитетом важен сам человек, а не то, каким его пытаются представить перетягивающие на себя одеяло то защитник, то обвинитель, используя то материалы дела, то свидетелей, которых, кстати, со стороны защиты, в моих судах не было ни одного. Со стороны же оппонентов, в каждом из процессов — более двухсот.
Присяжные могут понять, исходя из увиденного и услышанного, когда вещает лишь адвокат, что он блестящий профессионал, оратор, юрист, великолепно владеющий не только речью, но и нюансами юриспруденции, но подсудимый молчалив, и реакции его неправдивы. Поэтому единственный выход для меня — быть самим собой, не сдерживая своё раскаяние, говорить о себе хуже, чем это может сказать кто-либо другой. Лишь в самоуничижении и общественном покаянии есть спасение, но лишь тогда, когда это будет правдой, из самого сердца и без грамма артистизма.
И я начал учиться скидывать с себя пелену надуманности. Начал учиться говорить о себе правду, самую неприглядную, переступая через себя и свою гордыню, первым из чего стало признание своей неправоты с последующими извинениями. Очень важно в своих повествованиях, указывая на мотивы и объясняя причины, не сваливаться в оправдание, что может плавно переходить в обвинение кого угодно и чего угодно, с переваливанием своих вин на чужие плечи, пусть даже государственные.
У меня был один поведенческий плюс — я знал и был уверен в том, что чем хуже обстановка, чем сложнее обстоятельства, чем опаснее складывающаяся ситуация, тем быстрее, сообразительнее и концентрированнее я становлюсь, и тем резче выражается моя реакция. Поэтому никогда не отказывался от присутствия журналистов, свидетелей и родственников пострадавших в зале. Перед лицом последних, от своего стыда, я «раздевался» до самой глубины души.
И ещё один шаг, давшийся мне с трудом, по настоянию адвоката — повествовать о содеянном самому, причём перед выступлением обвинителя, не прибегая к материалам дела, где всё было изображено холодно и казённо, и не давая пользоваться ими другим в пику тому, что и как мог сказать я сам.
И не было ничего тяжелее в моей жизни, чем этот труд и переживания, и ничего выше этих признаний. Никто не поймёт (да и не надо) тогдашнего моего состояния, поразившего моих родственников и друзей, присутствовавших на судах, говорю о них, потому что мнения других но знаю: «Мы не знали, что ты такой, что ты так можешь!»
Напряжение порой доходило до потери слуха на короткие промежутки времени, и в такие моменты приходилось наитием угадывать общую атмосферу или редкие вопросы. Начиная рассказывать, я продолжал уже но столько для защиты, о которой забывал почти сразу, с первых слов, сколько для самого себя. Слова, которые выходили не из уст, может, и не всегда лились, и давалось это с трудом, но облегчало душу и укрепляло надежду. Но… окружающий меня мир: люди, бывшие сокамерниками, следователи, адвокаты, родственники, служащие тюрьмы — никто не видел происходящего внутри.
В следственных кабинетах или «адвокатских», как их ещё называют, шла обычная работа привыкших друг к другу людей, возможно, не раз задающих себе вопрос: «А если бы не так, а по-другому произошло знакомство между нами, то чем бы оно обернулось?». Антипатии не было — нормальная рабочая обстановка, со стороны не производящая впечатления общения обречённого и тех, кто, в силу своих рабочих обязанностей, ведёт его к неизбежному.
Мало того, мой разум чах без сложных задач и противостояния, пусть и скрытого и почти неосязаемого, поэтому внутренне я радовался каждому приходу противоположной стороны. Я наслаждался этими минутами, понимая, что скоро всё это закончится и, скорее всего, через год-два я буду изолирован за бескрайним болотом мест включений для совсем изгоев, где нет ни-че-го!
Да, эти люди делали всё, чтобы замуровать меня навсегда, правда, не прибегая к чрезмерному и подлому. С одной стороны, я воспринимал их как подготавливающих меня к заслуженной плахе, с другой стороны, относился как, в общем-то, к действительно неплохим людям. Когда-то, ещё на свободе, я поразился, прочитав о быстро появляющихся отношениях между палачом и казнимым: на маленький промежуток времени они становятся близкими и чуть ли не родными — и те и другие отвержены этим миром. Он оба участвуют в жертвоприношении, с той лишь разницей, что один остаётся жить, а другой, его стараниями, уходит в мир иной подношением на жертвеннике правосудия.
Здесь личного совсем мало, а то, что греет сердце, умещается в маленькую папочку, у кого-то чуть больше, но всё это бесценно. Любой осмотр личных вещей — это угроза, если в вашем, на первый чужой взгляд, хламе есть что-то дорогое душе, но не разрешённое УИКом (Уголовно Исполнительный Кодекс). Кто знает, какая вещица имеет на себе отпечаток давно бывшего события в жизни — может, камушек, может, пёрышко из крыла ворона, может, автоматическая ручка или мяч для большого тенниса. В мизерном мирке человека, порой, это самое большое богатство, об истории которого делятся с «близкими», и лишь изредка оно остаётся тайной.