Ликвидатор
Шрифт:
Глядя, с каким вожделением посматривает старейшина на кресло (как я понял, все считали его моей собственностью), я, тая улыбку, с торжественным видом вручил этот "раритет" шафрановому старцу. Несмотря на свое положение и почтенный возраст, он по-детски обрадовался…
Мое выздоровление несколько затянулось, хотя физически я начал восстанавливаться уже на исходе третьей недели пребывания в деревне. Возможно, этому способствовали различные отвары и примочки старика, которыми он потчевал меня с завидной настойчивостью и регулярностью, несмотря на мои слабые попытки уклониться от варварских знахарских процедур.
За
Приходилось, стиснув зубы, терпеть, чтобы не потерять лицо в глазах любопытствующих: для них лечебные манипуляции старейшины были сродни театральному действу.
Я начал вставать и пытался ходить, что вызывало бурный протест моего лекаря, а в его отсутствие – внучки, весьма прилежной помощницы старого знахаря.
И только ночью, после обычных посиделок у костра, когда сон наконец смаривал даже самых непоседливых и шустрых, я принимался за физические упражнения, с точки зрения шафранового старца совершенно мне противопоказанные.
Просто бродить по деревне я опасался – ее сторожили огромные мохнатые волкодавы, похожие на львов, и мне вовсе не улыбалась перспектива испытать на своей шкуре остроту и крепость их клыков, легко разгрызающих самые большие мослы.
А потому я лишь приседал и отжимался от земли до полного изнеможения, стоически терпя боль, скручивающую все еще вялые мышцы в твердокаменные жгуты.
Но если тело постепенно становилось послушным, а мускулы наливались силой, то мое моральное состояние оставляло желать лучшего.
Старик лишь фыркал от негодования, глядя, как я валяюсь день-деньской неподвижным бревном с остановившимся взглядом, почти не реагируя на окружающих, погруженный в черную меланхолию, легко распознаваемую по моей постной физиономии.
Даже уроки языка, вначале нравившиеся мне больше всего тем, что вносили определенное разнообразие в непривычные для меня ничегонеделание и постельный режим, теперь стали едва ли не пыткой.
И только чтобы не обидеть старца, я глубокомысленно морщил лоб, делая вид, что запоминаю мяукающие звуки, а затем, с трудом выдавливая слова, мычал в ответ какую-то тарабарщину, совершенно не задерживающуюся в мозгах.
Я хотел умереть. Эта мысль все настойчивее вползала в сознание помимо моей воли, отравляя все вокруг невидимым ядом безразличия и отрешенности от всего земного.
Мне по-прежнему не давал покоя вопрос – кто я? Мучили и другие вопросы: куда я летел на "железной птице", откуда и зачем, почему я не похож на жителей деревни и не знаю их язык, есть ли у меня семья… и еще добрый десяток "по какой причине" и "отчего".
Но главным были нескончаемые видения, не дающие покоя ни во сне, ни в часы бодрствования, – стоило закрыть глаза, как передо мною разворачивалось зрелище кровавой вакханалии, где я был основным действующим лицом.
Мелькали искаженные злобой и ужасом лица, роящиеся, словно мухи над кучей навоза, разверстые рты исторгали беззвучные крики; эти похожие на нетопырей лики пикировали, пытаясь разорвать меня призрачными когтями, вырастающими из полупрозрачных тел, а я отмахивался чем только мог, и, как ни странно, каждый мой удачный выпад рвал на части их бесплотные туловища, а из ран выплескивались потоки темно-красной крови, настолько реальной, что ее тяжелый солоноватый запах временами вызывал приступы удушья.
Ко всем моим душевным и физическим страданиям прибавилась еще и бессонница. Когда наконец мозг избавлялся от кошмаров и мне казалось, что в самый раз прикорнуть, в тело неожиданно начинала вливаться злая энергия, настоянная на беспричинном страхе. И веки, вместо того чтобы смежиться, намертво прирастали к глазницам.
В такие моменты мне хотелось подняться и бежать куда глаза глядят. Но вместо этого я сжимался в комок и грыз кисть руки, чтобы заглушить рвущийся наружу стон, больше похожий на вой.
Все это происходило в основном на исходе ночи, а когда всходило солнце, я, утомленный борьбой с самим собой, становился похож на человека, разбитого параличом, – безгласным, недвижимым, безвольным, не имеющим ни желаний, ни устремлений, присущих одушевленному существу.
Кроме единственного – жажды вечного покоя.
Волкодав
Конец рабочего дня в зоне отличается тем, что не хочется покидать цех и возвращаться в кошару [7] .
7
Кошара – барак (жарг.)
Если на свободе тебя ждет семья, или кружка пива с косушкой в близлежащем пивном гадючнике, или, на худой конец, опостылевшая общага, где все же иногда случаются маленькие примитивные праздники, нередко с мордобоем и пьяными зареванными шалавами, то в "местах, не столь отдаленных" возвращение к обтруханным нарам или койкам событие безрадостное, а для некоторых и ужасное.
Почерневший от времени барак, приземистый и подслеповатый, раздулся словно дозревающий нарыв. Его жадная вонючая пасть – обитая войлоком входная дверь, смахивающая на ворота в свинарник, – глотает, не пережевывая, несчастных и промокших насквозь от паскудной въедливой мороси зеков, и кажется, что едва они переступают порог, как внутри начинается процесс пищеварения, сопровождаемый конвульсиями жертв и утробными омерзительными звуками из разряда тех, о коих неприлично не только говорить, но и думать.
Естественно, в нормальном мире, а не в так называемом "исправительном учреждении", где человек хуже быдла и где его "исправляют" только в одном направлении – в умении выжить любой ценой, за счет любой подлости и любого грехопадения, вплоть до приобретения самых низменных, животных повадок и инстинктов.
Барак – это то, что осталось от великой мечты первых (а может, и новых?) коммунаров: общие цели, скромный быт, сплошная уравниловка и жесткий государственный контроль. Барак по своей сути, особенно в колонии усиленного режима на севере страны, мини-республика с выборным парламентом. Где у власти стоят не менее отвратительные негодяи, чем в любом демократическом или коммунистическом обществе, что, впрочем, однохренственно – лучшие представители рода человеческого, как ни странно, почему-то очень редко идут во властные структуры.