Лилия долины
Шрифт:
Я подхожу к серьезному вопросу о вашем отношении к женщинам. Возьмите себе за правило, бывая в свете, не расточать понапрасну своих сил, добиваясь мелких сердечных побед. Мужчина, пользовавшийся наибольшим успехом в прошлом веке, имел привычку ухаживать в один и тот же вечер лишь за одной женщиной и уделял внимание тем из них, которыми другие пренебрегали. Этот человек, дорогое дитя, взлетел очень высоко. Он мудро рассчитал, что все голоса в обществе вскоре сольются для него в один хвалебный хор. Большинство юношей попусту растрачивают самое ценное достояние — время, необходимое, чтобы приобрести связи — главное условие успеха в свете; они покоряют своей молодостью, вот почему им остается сделать немногое, чтобы люди помогли им выдвинуться. Но весна быстротечна, сумейте употребить ее во благо. Итак, угождайте влиятельным женщинам. Влиянием же пользуются пожилые женщины; они откроют вам тайны всех семейств, их родственные связи и укажут обходные пути, которые быстро приведут вас к цели. Они будут преданы вам всем сердцем, ибо покровительство заменяет им любовь, если только они не посвятили ее богу; они великолепно послужат вашим намерениям, станут превозносить вас и привлекут к вам лестное внимание окружающих. Избегайте молодых женщин! Не думайте, что я говорю это из личных побуждений. Пятидесятилетняя женщина сделает для вас все, двадцатилетняя не сделает ничего. Первая попросит у вас лишь минутного внимания, вторая потребует всей вашей жизни. Смейтесь над молодыми женщинами: в голове у них нет ни одной серьезной мысли, — и шутя срывайте цветы удовольствия. Молодые женщины, друг мой, себялюбивы, мелочны, неспособны на истинную дружбу, заботятся только о себе и легко пожертвуют вами ради мимолетного успеха. К тому же все они требуют преданности, а в вашем положении вы сами нуждаетесь в ней; ваши стремления несовместимы.
Ваши знания огромны, ваше сердце, закаленное в страданиях, осталось незапятнанным, все прекрасно, все возвышенно в вас, дерзайте же!Ваше будущее зависит от этого глагола великих людей. Не правда ли, дитя мое, вы послушаетесь своей Анриетты, вы позволите ей и впредь говорить вам то, что она думает о вашем поведении в свете? Моя душа наделена даром прозрения, я вижу ваше будущее и будущее моих детей, позвольте же мне употребить вам на пользу этот таинственный дар, который уже принес мне умиротворение в жизни и который не притупился, а стал еще острее в тиши и одиночестве. Я прошу вас дать мне взамен большое счастье: я хочу видеть, как вы возвыситесь, причем ни один ваш успех не должен омрачать моего чела; я хочу, чтобы вы быстро заняли положение, достойное вашего имени, и, следя за вами, я могла бы сказать, что содействовала не только в помыслах вашему величию. Это тайное соучастие — единственная радость, которую я вправе себе позволить. Я буду ждать. Я не прощаюсь с вами; мы в разлуке, вы не можете поднести мою руку к своим губам, но вы, конечно, угадали, какое место занимаете в сердце
Окончив чтение этого письма, я с особенной остротой почувствовал, как горячо бьется материнское сердце Анриетты, ибо еще ощущал холод сурового приема моей матери. Я понял, почему графиня запретила мне читать это письмо в Турени: она опасалась, очевидно, что я упаду к ее ногам и орошу их слезами.
Я познакомился наконец со своим братом Шарлем, который до сих пор был для меня как бы чужим, но он так высокомерно держался со мной, что между нами образовалась пропасть, мешавшая нам сблизиться; ведь всякое нежное чувство основано на равенстве, а между нами не было никаких точек соприкосновения. Наставительным тоном он поучал меня всяким пустякам, которые ум или сердце легко угадывают без слов, и как будто не доверял мне ни в чем. Если бы я не чувствовал опоры в своей любви, то показался бы самому себе неловким и глупым, так старательно он подчеркивал мое ничтожество. Все же он стал бывать со мной в свете, надеясь, что выиграет там при сопоставлении со мной. Не будь у меня такого тяжелого детства, я мог бы принять его тщеславное покровительство за братскую любовь, но душевное одиночество приводит к тем же последствиям, что и одиночество среди природы: привычка замыкаться в себе развивает чуткость, позволяющую подмечать малейшие оттенки в обращении людей так же, как среди полной тишины улавливаешь даже еле заметный шорох. До знакомства с г-жой де Морсоф каждый суровый взгляд ранил меня, резко сказанное слово поражало в самое сердце; я страдал от них, ничего не зная о нежности и утешении; между тем как, возвратясь из Клошгурда, я научился прибегать к сравнениям, и это углубило мое преждевременное знание жизни. Наблюдательность, основанная на перенесенных страданиях, недостаточна. Счастье тоже раскрывает человеку глаза. Я тем охотнее позволял Шарлю пользоваться своим правом старшинства и унижать меня, что ясно видел его игру.
Я стал бывать один у герцогини де Ленонкур, но не услышал там даже имени Анриетты, никто не спросил меня о ней, за исключением старого герцога, этого олицетворения бесхитростной доброты; впрочем, по тому, как он меня принял, я угадал, что дочь говорила ему обо мне. Вращаясь в высшем свете, я понемногу излечился от наивного удивления, свойственного всякому новичку; я уже предвкушал сладость власти, постигая те средства, которые общество дает в руки честолюбцам, и с радостью применял правила Анриетты, восхищаясь их глубокой жизненной правдой, когда произошли события 20 марта [47] . Мой брат уехал вместе со всем двором в Гент; по совету графини, которой я посылал множество писем, лишь изредка получая на них ответ, я последовал за герцогом де Ленонкуром. Обычная благосклонность герцога уступила место покровительству, когда он заметил, что я душой и телом предан Бурбонам; он лично представил
47
...события 20 марта.— 20 марта 1815 года Наполеон I, бежавший с острова Эльбы, вступил в Париж. С этого дня начался период вторичного правления Наполеона — Сто дней (20 марта — 22 июня 1815 года). Людовик XVIII бежал во Фландрию, в город Гент, где он находился до вторичного отречения Наполеона I.
Я узнал из письма г-жи де Морсоф отцу, доставленного вместе с депешами эмиссаром вандейцев (в письме имелась приписка и для меня), что Жак болен. Г-н де Морсоф в отчаянии от болезни сына, а также от того, что новая эмиграция начиналась без него, написал несколько слов от себя; прочтя их, я догадался о положении моей возлюбленной. Измученная графом, она проводила, должно быть, дни и ночи у изголовья Жака, не зная ни минуты покоя. Правда, г-жа де Морсоф стояла выше мелочных придирок мужа, но у бедной женщины уже не хватало сил их сносить, ведь она была поглощена заботами о сыне и, наверно, жаждала поддержки друга, который облегчил бы ей жизнь, развлекая г-на де Морсофа. Сколько раз я уводил, бывало, графа из дому, когда он начинал ее мучить, и в награду за эту невинную хитрость получал один из тех взглядов, в горячей благодарности которых влюбленный усматривает обещание. Хотя мне не терпелось идти по стопам Шарля, только что посланного на Венский конгресс, хотя я желал даже ценою жизни оправдать предсказания Анриетты и освободиться от подчинения брату, мое честолюбие, моя жажда независимости, мое положение при дворе — все поблекло перед скорбным образом г-жи де Морсоф; я решил покинуть Гент и все сложить к ногам своей истинной повелительницы. Бог вознаградил меня за это. Эмиссар, посланный вандейцами, не мог вернуться во Францию, и королю требовался преданный человек, чтобы доставить на родину его распоряжения. Герцог де Ленонкур, зная, что король не забудет того, кто возьмется выполнить это опасное поручение, предложил послать гонцом меня, даже не сказав мне об этом, и король соблаговолил одобрить его выбор. Я согласился ехать, радуясь тому, что вернусь в Клошгурд и послужу в то же время правому делу.
На двадцать втором году жизни, успев уже получить аудиенцию у короля, я вернулся во Францию, сперва в Париж, а затем в Вандею, и имел счастье выполнить все распоряжения его величества. В конце мая, спасаясь от преследования бонапартистских властей, которым на меня донесли, и вынужденный скрываться под видом человека, возвращающегося в свой замок, я пробирался пешком от поместья к поместью по лесным дорогам, через верхнюю Вандею, Бокаж и Пуату, меняя направление в зависимости от обстоятельств. Я добрался до Сомюра, из Сомюра повернул на Шинон, а из Шинона за одну ночь дошел до Нюэльского леса и в ландах встретил графа де Морсофа, ехавшего верхом; он усадил меня на круп своего коня, и мы приехали в Клошгурд, не встретив по дороге никого, кто мог бы меня опознать.
— Жаку лучше! — были первые слова графа.
Я открыл ему свое положение дипломатического лазутчика, за которым охотятся, как за диким зверем, и граф, вооружившись своими роялистскими чувствами, стал оспаривать у господина де Шесселя опасную честь предоставить мне убежище. Когда я увидел Клошгурд, мне показалось, что минувшие восемь месяцев были только сном.
Войдя в дом первым, граф сказал жене:
— Отгадайте, кого я привел?.. Феликса.
— Быть не может! — воскликнула она; руки ее опустились, на лице отразилось смятение.
Я вошел, и мы оба замерли — она словно пригвожденная к креслу, а я оцепенев на пороге — и, не отрываясь, жадно смотрели друг на друга, как двое влюбленных, которые хотят одним взглядом вознаградить себя за долгую разлуку; наконец, смущенная тем, что от неожиданности не сумела скрыть порыва своего сердца, она встала, и я приблизился к ней.
— Я много молилась за вас, — промолвила она и протянула мне руку для поцелуя.
Она спросила меня о здоровье своего отца; затем, угадав, как я устал, пошла распорядиться о моем ночлеге, а граф велел меня накормить, ибо я умирал с голоду. Меня поместили над ее спальней, в бывшей комнате ее тетушки; она попросила графа проводить меня наверх, а сама остановилась на первой ступеньке лестницы, как будто борясь с желанием подняться вместе со мной; я обернулся, она покраснела, пожелала мне хорошенько отдохнуть и быстро удалилась. Когда я спустился к обеду, мне рассказали о разгроме под Ватерлоо, о бегстве Наполеона, наступлении союзников на Париж и возможном возвращении Бурбонов. Эти события, на которых сосредоточились все помыслы графа, ничего не значили для нас с Анриеттой. Знаете ли вы, какова была самая важная новость, которую я услышал, едва успев приласкать детей? Я не говорю о тревоге, которую испытал при виде похудевшего и побледневшего лица графини; я хорошо знал, какой удар мог нанести ей своим удивлением, и потому выразил лишь радость, что вижу ее. Так вот, самой важной для нас новостью было: «Теперь у вас будет лед!» Графиня в прошлом году часто огорчалась, что в доме у них нет для меня студеной воды: я ничего не пил, кроме воды, да и воду любил только ледяную. Бог ведает, с помощью каких ухищрений она добилась постройки ледника! Никто лучше вас не знает, что для любви довольно одного слова, взгляда, интонации, еле заметного знака внимания; ее бесценная способность — находить доказательства в себе самой. Так вот, слова, взгляд и радость графини открыли мне всю глубину ее чувств, так же, как и я когда-то выразил ей волновавшие меня чувства своим поведением за игрой в триктрак. И она дарила мне множество наивных свидетельств своей нежности; через неделю после моего появления она вновь посвежела: она сияла здоровьем, молодостью и весельем; моя нежная лилия похорошела и расцвела, умножая сокровища моего сердца. Ведь только у заурядных людей, наделенных мелкой душой, разлука охлаждает пыл, стирает в памяти дорогие черты и умаляет прелесть любимого существа. На людей с горячим воображением, на тех, у кого чувство оживляет кровь, вливая в нее новый пламень, на тех, у кого страсть означает постоянство, разлука оказывает то же действие, что и пытки, укреплявшие веру первых христиан, которые видели в небе образ своего бога. Разве в сердце, преисполненном любви, не живут неугасимые желания, которые еще возвышают дорогой образ, озаренный огнем пылкой мечты? Разве, неотступно думая о любимом лице, мы не наделяем его с трепетным волнением идеальной красотой? Мы перебираем воспоминания одно за другим, и прошлое становится более значительным, а будущее сверкает новыми надеждами. Первая встреча двух сердец, в которых теснятся тучи, насыщенные электричеством, становится живительной грозой, той, что оплодотворяет землю, освещая ее яркими вспышками молний. Сколько пленительных минут пережил я, видя, что нас обоих волнуют те же мысли, те же чувства! С каким восхищением следил я за благодетельным влиянием счастья на Анриетту! Женщина, которая оживает под взглядом любимого, быть может, дает более яркое доказательство своей любви, чем та, что умирает, сраженная сомнением, или вянет, как цветок, лишенный жизненных соков; я не знаю, которая из них больше трогает нас. Возрождение г-жи де Морсоф было так же естественно, как пробуждение природы под лучами майского солнца, как свежесть распускающихся весною цветов. Анриетта, как и наша долина любви, пережила свою зимнюю пору и вместе с ней расцветала с приходом весны.
Перед обедом мы спустились на нашу любимую террасу. Нежно положив руку на голову сына, еще более хилого, чем прежде, не отходившего от матери и такого тихого, словно в нем все еще таилась болезнь, она рассказала мне о ночах, проведенных без сна у постели больного. Три долгих месяца, по ее словам, она жила как затворница; ей казалось, что она попала в темный замок и боится сойти вниз, в роскошные залы, где сверкают огни и даются пышные празднества, недоступные ей; она стоит на пороге, смотрит на своего ребенка и в то же время видит неясные очертания чьего-то лица, слушает болезненные стоны, и ей чудится чей-то чужой голос. Она создавала такие поэтические образы, навеянные ей одиночеством, каких не найдешь ни у одного поэта; в своей детской наивности она не замечала в этих образах ни тени любви, ни намека на сладострастную негу или на томность в духе восточной поэзии, благоухающей, как франгистанская роза. Когда граф присоединился к нам, она продолжала говорить, не меняя тона, как гордая собой женщина, которая может бросить мужу торжествующий взгляд и, не краснея, запечатлеть поцелуй на лбу сына. Она ночи напролет молилась над мальчиком, не желая отдавать его смерти.
— Я взывала к богу даже у врат алтаря, прося сохранить сыну жизнь, — говорила она.
Порой у нее бывали видения, она рассказала мне о них; но когда она произнесла нежным голосом проникновенные слова:
— Даже когда я спала, сердце мое бодрствовало... — граф прервал ее.
— Попросту говоря, вы стали почти помешанной, — сказал он.
Она замолчала, пронзенная острой болью, как будто он впервые нанес ей глубокую рану, как будто она забыла, что вот уже тринадцать лет этот человек никогда не упускал случая пустить ей в сердце отравленную стрелу. Как гордая птица, настигнутая в небе жестокой свинцовой дробинкой, она застыла, подавленная, уничтоженная.