Лилия долины
Шрифт:
— Я вижу, милый ангел, — сказал я, — что цепи стали еще тяжелее, пустыня пышет зноем, а терний встречается все больше.
— Молчите, — ответила она, угадав, какие мысли вызвал у меня разговор с графом. — Вы здесь — и все забыто! Я не страдаю, я даже не страдала!
Она сделала несколько легких шагов, словно подставляя ветру свой белый наряд, давая зефиру коснуться прозрачных тюлевых оборок, развевающихся рукавов, свежих лент, тонкой пелеринки и нежных локонов прически в стиле Севинье; впервые она показалась мне молоденькой девушкой, веселой и непосредственной, готовой играть, как ребенок. Я познал в этот миг слезы счастья и радость человека, дающего счастье другому.
— О моя лилия! Прекрасный цветок человеческий, моя мысль ласкает тебя, а сердце целует! — воскликнул я. — Всегда безупречная, ты высишься на стройном стебле, такая белая, гордая, благоуханная и одинокая!
— Довольно, сударь, — сказала она, улыбаясь. — Поговорим о вас. Расскажите мне все о себе.
Под зыбким шатром трепещущей листвы мы вели долгую беседу, полную бесконечных отступлений, оставленных и вновь подхваченных тем; я рассказал ей о всех событиях моей жизни, о моих занятиях, описал ей мою парижскую квартиру, ибо она хотела все знать, а мне — тогда я не ценил этого счастья! — мне нечего было скрывать от нее. Проникнув в глубину моей души, узнав все подробности моей жизни, наполненной непосильным трудом, увидев, как много мне поручено дел и как неподкупна
— Ах, — вскричал я, — вы всегда превосходите меня во всем! Как могли вы сомневаться во мне? Ведь вы только что усомнились, Анриетта!
— Я боюсь не за настоящее, — возразила она, глядя на меня с неизъяснимой нежностью, которая туманила ее взор, лишь когда он встречался с моим, — но, видя, как вы красивы, я подумала: «Наши планы относительно Мадлены будут разрушены какой-нибудь женщиной, которая угадает, какие сокровища скрыты в вашем сердце; она полюбит вас и похитит у нас Феликса, разбив всю нашу жизнь».
— Опять Мадлена! — воскликнул я с горестным удивлением, которое ее не слишком опечалило. — Неужели вы полагаете, что я верен Мадлене?
Наступило долгое молчание, которое, к несчастью, нарушил подошедший к нам г-н де Морсоф. Мне пришлось скрепя сердце поддерживать с ним тягостный разговор, ибо мои откровенные рассказы о политике, которую в то время проводил король, противоречили взглядам графа, требовавшего, чтобы я объяснил ему намерения его величества. Я задавал ему вопросы о его лошадях, о хозяйственных планах, спрашивал, доволен ли он своими пятью фермами, думает ли вырубить деревья на старой аллее — словом, всячески старался отвлечь его от политики, но он все возвращался к ней с упрямством старой девы или настойчивостью ребенка; у подобных людей мысли упорно устремляются туда, где сияет свет, они назойливо носятся вокруг, не умея проникнуть в глубину, и утомляют нашу душу так же, как большие мухи, с жужжанием бьющиеся о стекло, утомляют наш слух. Анриетта молчала. Чтобы прекратить разговор, который мог превратиться в горячий спор, если б я не сдерживал свой юный пыл, я стал соглашаться с графом, отделываясь односложными ответами и стараясь избежать бесполезных препирательств; но г-н де Морсоф был достаточно умен, чтобы понять, как оскорбительна подобная вежливость. Видя, что я во всем соглашаюсь с ним, он вспыхнул, брови его нахмурились, на лбу залегли резкие складки, желтые глаза засверкали, а красный нос налился кровью, как в тот день, когда я впервые был свидетелем охватившего его припадка безумия; Анриетта бросала на меня умоляющие взгляды, давая мне понять, что не может призвать мне на помощь свой авторитет, которым пользовалась, чтобы оправдать или защитить своих детей перед мужем. Тогда я стал отвечать графу с полной серьезностью, стараясь разными уловками успокоить его подозрительный ум.
— Бедный друг, бедный друг! — тихо шептала графиня, и эти два слова касались моего слуха, как легкое дуновение ветерка.
Затем, когда она решила, что может с успехом вмешаться в наш разговор, она сказала, подойдя к нам:
— Знаете ли вы, господа, что ваши рассуждения невыносимо скучны?
Тут графу пришлось подчиниться рыцарскому закону повиновения даме, и он прекратил разговор о политике; тогда мы, в свою очередь, заставили его поскучать, говоря о разных пустяках, и он, предоставив нам вволю прогуливаться по террасе, ушел, сказав, что у него кружится голова от этого топтания на одном месте.
Печальные догадки не обманули меня. Ласковая природа, теплый воздух, прекрасное небо, волнующая поэзия этой долины — все, что в течение пятнадцати лет успокаивало взбалмошный характер больного графа, теперь уже было бессильно. В ту пору жизни, когда в характере каждого человека шероховатости сглаживаются, а острые углы обтачиваются, стареющий граф становился все более неуживчивым. В последнее время он спорил, только чтобы спорить, без смысла, без разумных доводов; он ко всем приставал с вопросами, беспокоился по пустякам, вмешивался во все дела, требовал отчета во всех мелочах домашнего хозяйства, чем изводил и жену и слуг, лишая их всякой самостоятельности. Прежде он никогда не раздражался без причины, теперь же был вечно раздражен. Быть может, заботы о денежных делах, занятия сельским хозяйством, жизнь в постоянном движении усмиряли раньше желчный нрав, давая пищу беспокойству и занимая его ум; теперь же отсутствие занятий, возможно, усиливало его болезнь, предоставляя ее своему течению; не находя выхода в деятельности, она проявлялась в навязчивых идеях, которые подавляли его физическую природу. Он стал своим собственным врачом; постоянно рылся в медицинских справочниках, находил у себя все описанные в них болезни и без конца пекся о своем здоровье, придумывая неслыханные способы лечения, такие нелепые, что их невозможно было ни предугадать, ни выполнить. То он не мог выносить шума, а когда графиня водворяла вокруг полную тишину, вдруг жаловался, что чувствует себя, как в могиле, и заявлял, что одно дело — не шуметь, а другое — сохранять гробовое молчание, словно в монастыре траппистов. То оставался совершенно безучастным к окружающему, и все в доме облегченно вздыхали — дети играли, хозяйство шло без всяких помех, — как вдруг среди домашней суеты раздавался его жалобный вопль:
— Они хотят меня уморить! — И, обращаясь к жене, он говорил: — Милая моя, если б дело касалось ваших детей, вы бы сразу угадали, что их беспокоит, — усугубляя несправедливость этих слов холодным и язвительным тоном.
Каждую минуту он то одевался, то раздевался, следя за самыми незаметными изменениями погоды, и шагу не мог ступить, не сверившись с барометром. Несмотря на материнские заботы жены, ни одно блюдо не приходилось ему по вкусу — он уверял, что желудок у него никуда не годится и пищеварение причиняет такие боли, что он совсем не спит по ночам; и, тем не менее, он ел, пил, переваривал пищу и спал так хорошо, что мог бы порадовать самого взыскательного врача. Нелепые требования графа утомляли весь дом, ибо слуги, привыкшие к строгому укладу жизни, теперь никак не могли примениться к его противоречивым распоряжениям. Он приказывал держать окна широко открытыми, говоря, что свежий воздух необходим для его здоровья, а через несколько дней уверял, что на дворе слишком сыро или слишком жарко и свежий воздух его губит; он сердился, распекал слуг и, чтобы доказать свою правоту, отрекался от своих прежних приказов. Это отсутствие памяти или просто злая воля давали ему повод к ссорам с женой всякий раз, как она ссылалась на его собственные слова. Жизнь в Клошгурде стала так невыносима, что аббат де Доминис, человек глубоко образованный, заявил, что он поглощен решением важной проблемы, и ходил по дому с нарочито отсутствующим видом. Теперь графиня уже не
— Анриетта, — сказал я несколько дней спустя, показывая ей, что я понял всю глубину ее новых терзаний, — быть может, вы напрасно привели в такой порядок ваше имение, что у графа не осталось никаких забот по хозяйству?
— Нет, дорогой, — ответила она, улыбаясь, — мое положение так тяжело, что я обдумала его со всех сторон; поверьте, я рассмотрела все возможности, но не нашла никакого выхода. С каждым днем граф становится все придирчивее. Мы с господином де Морсофом постоянно находимся вместе, вот почему я не могу смягчить его раздражение, поделив с ним наши обязанности: все пойдет по-старому и станет еще мучительнее для меня. Я уже думала занять графа, посоветовав ему разводить в Клошгурде шелковичных червей; ведь у нас есть тутовые деревья, сохранившиеся с тех времен, когда в Турени процветало шелководство; но я поняла, что он по-прежнему останется домашним деспотом, а мне прибавится множество лишних хлопот. Знайте, господин наблюдатель, — сказала она, — что в молодые годы общество сдерживает дурные наклонности человека, их развитие замедляет игра страстей, стесняет уважение к людям; но позже, в одиночестве, у пожилого человека мелкие недостатки становятся тем ужаснее, чем дольше они подавлялись. Наши пороки по природе своей коварны, они не дают нам ни минуты покоя. Если мы уступили им вчера, они будут требовать того же и сегодня, и завтра, и всегда; они укрепляются на захваченных позициях и стараются их расширить. Сила милосердна, она примиряется с неизбежным, она справедлива и спокойна, тогда как страсти, порожденные слабостью, безжалостны. Они находят удовлетворение, лишь когда человек поступает, как ребенок, который предпочитает краденые фрукты тем, что ему подают за столом; так господин де Морсоф радуется, когда ему удается застать меня врасплох; и хотя прежде он никого не обманывал, теперь он с восторгом обманывает меня, лишь бы его хитрость оставалась незамеченной.
Как-то утром, через месяц после моего приезда, графиня, выйдя из-за стола, взяла меня за руку, выскользнула в решетчатую дверь, ведущую к цветнику, и быстро увлекла в виноградники.
— Ах, он меня убьет! — воскликнула она. — А я хочу жить, хотя бы для моих детей! Подумайте, ни дня передышки! Я должна вечно продираться сквозь чащу, каждую минуту рискуя упасть, каждую минуту напрягая все силы, чтобы сохранить равновесие! Ни одно существо не может вынести такого напряжения. Если б я хоть знала, с какой стороны ожидать нападения, если бы могла вовремя дать графу отпор, душа моя смирилась бы; но нет, каждый день его нападки меняются, и я остаюсь беззащитной; у меня не одна мука — их множество. Феликс, Феликс, вы не можете себе представить, какие отвратительные формы принимает его тирания, какие дикие требования внушают ему медицинские книги... О друг мой! — сказала она, склонив голову мне на плечо и прерывая свои признания. — Что со мной будет? Что делать? — Она замолчала, подавленная мыслями, которые не решалась высказать. — Как противиться ему? Он меня убьет. Нет, лучше я сама убью себя, но ведь это тяжкий грех! Убежать? А дети! Расстаться с ним? Но как я скажу отцу, что не могу выносить жизни с супругом после пятнадцати лет замужества, если в обществе моих родителей он бывает уравновешен, вежлив, почтителен и умен? Да разве у замужней женщины есть отец и мать? Душой и телом она принадлежит только мужу. Хоть я и не была счастлива, но жила спокойно и, признаюсь, черпала силы в моем целомудренном одиночестве; но если меня лишат этого утешения, я тоже сойду с ума. Мое сопротивление имеет очень веские причины, отнюдь не личного свойства. Разве не преступление давать жизнь несчастным существам, заранее обреченным на вечные муки? Однако как мне вести себя? Предо мной встают такие трудные вопросы, что я не в силах решить их сама; ведь тут я и обвиняемый и судья. Завтра я поеду в Тур и попрошу совета у моего нового духовника, аббата Биротто; мой дорогой аббат де ля Берж умер, — сказала она, прерывая себя. — Хотя он и был очень суров, мне всегда будет недоставать духовной силы этого служителя божия; преемник его кроток, как ангел, он пожалеет, вместо того чтобы сделать внушение; и все же, приобщаясь к религии, мы закаляем свое мужество! Разве решение наше не крепнет, когда мы слышим слово божие? Господи, — промолвила она, осушая слезы и поднимая глаза к небу, — за что ты караешь меня? Но надо верить, — продолжала она, опираясь на мою руку, — да, будем верить, Феликс, что, лишь пройдя через тяжкие испытания, мы сможем войти чистыми и безупречными в иной, высший мир. Должна ли я молчать? Боже, запрещаешь ли ты мне изливать свое горе на груди у друга? Разве я слишком сильно люблю его?
Она прижала меня к сердцу, словно боясь потерять.
— Кто разрешит мои сомнения? Совесть ни в чем не упрекает меня. Звезды светят людям с небес; почему же наша душа, эта светлая звезда, не может озарять своими лучами друга, если мы приближаемся к нему лишь с чистыми помыслами?
Я молча слушал этот крик отчаяния, держа дрожащую руку Анриетты в своей руке, которая дрожала еще сильней; я горячо сжимал ее, и она отвечала мне таким же горячим пожатием.
— Где вы? Вы здесь? — закричал граф, приближаясь к нам с непокрытой головой.