Лиловые люпины
Шрифт:
В предбанник ввалились все они, началась переодевальная сутолока с мельканием конечностей, рукавов и крыльев передников. ОДЧП попыталось было переодеть Пожар, но та дозволила только расстегнуть пуговочки на плечиках физкостюма, а потом повелела Дзотику стать к ней спиной и под прикрытием ее ширококостного бронзового тела целомудренно и мученически, порою постанывая, переоделась сама.
В мое запястье впились тонкие и прохладные веснушчатые пальцы моей Инки. Неслучайно — в запястье. Она заговорила, как обычно, словно без знаков препинания и при этом вкладывая один сюжет в другой наподобие матрешек (мне, повторяя ее речь, тоже придется избегать запятых и всего, кроме воскликов, вопросов, точек и многоточий).
— Гляди у Жанки Файн вот тут! — Она сильнее сжала мое запястье.
Я взглянула на бледную, в розоватых прыщиках, руку Жанки Фаин, в это время тянувшуюся за платьем, и к великому своему восторгу и ужасу увидела на Жанкином запястье настоящие, блеснувшие металлом и скошенными углами, часики на
— Поджарочка разбилась когда спрыгивала со шведской а все из-за Жанки даже на физру часы не сняла выхвалюга она всегда всем хвастается уж не упустит а в физкостюме же еще заметнее рукавов нет пускай холодно зато спортивно… Так Пожарник о мат споткнулась при спрыге там один мат на другой надвинулся получилась горка как только Луиза не заметила это она у Жанки Файн часы увидела и как заорет все оглянулись и Пожарник тоже ну и хлопнулась когда спрыгнула на эту горку матов… Так что ты Никандра не бойся ничего тебе от Луизы не будет тут теперь такое начнется хоть стой хоть падай из-за часов а про тебя и не вспомнят.
Не отрывая взгляда от Жанкиной руки, я кивнула: ясно, начнется, — никто еще в 9–I не позволял себе такой непомерной роскоши и вольности. Все, пялясь, обступили Жанку Файн, даже ОДЧПэш-ники, а закоренелая двоечница Верка Жижикова прямо-таки пальцами общупывала часики и браслет.
Жанка Файн принадлежала к той же категории девочек, что и Лена Румянцева, — к тем, кому само собою достается все лучшее. Но если особость Румяшки оправдывала ее здоровая привлекательность, то про Жанку моя бабушка обязательно бы выразилась: «и в чем душа жива?» Лицо ее, бледное и узенькое, заканчивалось непропорционально удлиненным заостренненьким подбородком, годным, впрочем, для горделивого вздергивания. Вокруг ее хрящеватого носика и на худущих бледнокожих руках и ногах цвели нежные прыщики. В этом только и выражалось созревание ее тела, подзадержавшегося на пороге фигурки, как у Тани Дрот. Правда, Жанка прыщиков не стеснялась, не забеливала зубным порошком на постном масле, как другие, — может, они казались ей знаками неизъяснимого аристократизма. Клеймо особости на Румяшке ощущалось как несмываемое и вечное, как от природы данный ей опознавательный сигнал — этой, именно этой, всегда, везде, в детстве и в зрелости, все самое первое и лучшее без всяких трудов с ее стороны. Жанкино же клеймо, наоборот, казалось временным, данным ей на период, пока за ее костлявыми плечиками еще стояли родители, изо всех сил старавшиеся украсить и выделить дочь, хорошую ученицу и активную комсомолку, рьяно бравшуюся за любую комснагрузку. Жанке, чувствовала я (что впоследствии и подтвердится), долго, трудно и обыденно придется отбывать и отрабатывать свое нынешнее клеймо, отроческую свою избалованность и заносчивость.
— Ведь ее мама певица, — продолжала трещать мне в ухо моя Инка, натягивая чулки, — и по радио даже выступает и даже на гастроли недавно во Францию ездила с папой Жанкиным он у нее дирижер а во Франции мама наверно себе еще и не такие часики купила а здешние Жанке отдала… У них дома знаешь сколько много всего скрипки платья для концертов и даже со шлейфами! И всякие кубки награды лавровый венок почему-то и всякие подарки и костюмы театральные! В пятом помнишь мы ставили сказку «Иван да Марья» так Жанка из дому настоящий золотой кокошник из парчи притащила для Марьи ее еще Танька Дрот играла… А часики Жанкины хоть и наши все равно хорошие она говорит на шестнадцати рубинах! Только жалко рубины внутри в механизме лучше бы снаружи вокруг циферблата они же такие красивые красные и прозрачные и блестящие! Ты смотри сделай чтобы у тебя в следующей главе «Межпланки» были рубины сапфиры и какие хочешь еще камни… Ты дописала «Под сенью эвкабабов»?
— Нет еще, извини, не успела. Вчера много разного дома было, и кладбище, и киноартист… расскажу, все расскажу, — погасила я нетерпеливо вопрошающий жест Инки. — А дописывать на англязе буду, Тома на последнем уроке всегда не так следит. После школы пойдем к тебе, и я прочту.
Тем временем все уже переоделись. Жанка Файн, поблескивая часами, бережливо расправляла подол своего коричневого и форменного, как у всех, но… бархатного платья. Вышла из-под изотовского прикрытия и Пожарова. Выглядела она после травмы не очень: лицо ее словно утеряло под бледностью смуглую абхазскую обожженность, а все тело как будто немного осело на больную ногу, утратив свое обычное остро-пламенное устремление ввысь. Если разобраться, родители одевали Пожарника не лучше моего. Платье ее тоже было штапельное, в рыжину, передник такой же черный сатиновый, застиранный до серости, с номерком на лямке, и ботинки мальчиковые, и чулки в резинку. Но все это выглядело на ней заботливо отглаженным, не жеваным и не вытершимся на швах; ботиночные шнурки перекрещивались верно и даже красиво, свежий воротничок, сиявший белизной, был подшит прочно и не косо, ботинки загодя начищены и чулки не заляпаны — либо Пожар еще до физры успела замыть их в уборной, либо умела ходить по улице не то что я, не забрызгивая ног. Вот только бинт на пострадавшей ноге неказисто бугрился под чулком, но это не нарушало привычной пожаровской подтянутой опрятности.
Дзотик, отделясь от Поджарочки, вышла на середину предбанника и, выполняя обязанности старосты класса, оповестила
— Девы!// Литра в биокабе!// На третьем!
Дело было в том, что с начала третьей четверти 9–I стал бродягой. В нашей женской десятилетке № 50 занималось сорок классов, по четыре класса (1–I, 1-П, 1-Ш, 1-IV) и т. д., включая десятые, выпускные. 10x4 = 40. Но комнат для них не хватало в нашей четырехэтажной наждачной громадине. В первом этаже помещений для классов вообще не было, так что он и не считался: его занимали вестибюль, физзал, буфет и угодья МАХи. Классные помещения начинались со второго этажа. На втором, третьем и четвертом помещалось по восемь классных комнат. Значит, 8 х 3 = 24. Таким образом, в школе получалось 40 — 24 = 16 бездомных классов. Младшие учились в две смены, утреннюю и вечернюю, нам же, старшим, чьи сложные предметы полагалось усваивать на свежую голову, в первую смену, приходилось дважды в год кидать жребий, кому быть бродягой. Мы его не сами кидали — сражались за нас воспиталки на педсоветах перед первой и перед третьей четвертью. По слухам, на предновогодней битве жребий бродяжничества выпал двум из девятых классов: 9–I, нашему, и 9-III, вечному во всем сопернику нашего. Но молодая, красивая, напористая воспиталка 9-III, носившая прелестное имя Сталина Леонтьевна Веселковская, отвоевала для своего 9-III методкабинет, возле учительской, на третьем этаже. Говорят, как ни вопили МАХа, остальные воспиталки и, главное, методработники, Сталина настояла на своем. В зимние каникулы из методкабинета переместили в учительскую несколько методшкафов с методматериалами, втащили в опустевший кабинет парты и доску, и 9-III, класс-задавака, класс-надменник, обрел постоянное помещение до конца года. Сталину и 9-III с тех пор Тома называла «известными неженками». В Томином представлении основой воспитания была суровость, и если бы мы путешествовали не из помещения в помещение, а даже из школы в школу, Тому это совершенно устроило бы.
Торопясь (часть перемены ушла на переодевание, а требовалось успеть добраться и расположиться в биокабе перед грядущим сочинением по «Кому на Руси»), 9–I похватал портфели, мешочки с шарфами и шапками, пакеты с физкостюмами — и пустился в свое ежедневное многоэтапное кочевье. Ведь для каждого следующего урока завуч Жаба подыскивала нам новую комнату. Либо предоставляли помещение чужого класса, ушедшего на занятия в какой-нибудь кабинет, либо один из пустовавших в данное время кабинетов: музкаб (класс пения), физкаб, химкаб или биокаб (кабинет естествознания и биологии), куда мы сейчас и направлялись на литру.
В кочевой жизни есть и крупные лишения, и мелкие развлечения. К лишениям относилось то, что перемены тратились на переселение и мы не успевали ни передохнуть, ни подучить что-нибудь по учебнику в последний момент перед уроком. Лишались мы и многих вещей — вставочек, учебников, бутербродниц, — забывая их в чужих помещениях. Иногда на последних уроках, уже втихомолку собираясь под прикрытием парты, мы вдруг вспоминали о забытой вещи, гадали, в каком из временных пристанищ ее посеяли, теряли внимание к уроку и получали пару или замечание. Если же о пропаже узнавали только дома, от родителей доставалось, и приходилось возвращаться в школу: обходить, униженно извиняясь перед училками вечерней смены, пять или шесть помещений, шарить на глазах у второсмешек в партах или внутренних ящиках кабинетных столов. Некоторые вещи пропадали бесследно.
Но даже из пропаж мы ухитрялись добыть развлечение. При бродяжничестве в 7–I Лорка Бываева под предлогом поисков того-другого забытого успешно воровала в темных классах отростки, дрожа от заманчиво встряхивающего страха.
Как раз во встряхиваниях (пусть от страха), перетрусках (пусть с потерями и лишениями), выпадениях из школьного распорядка (хоть на чуточку!) и заключались прелести кочевья.
Мы входили в опустевшие классы, где и после проветривания стоял особый нутряной душок тридцати— сорока чужих тел; с удовольствием рвали цветную бумагу, которой хозяева оборачивали цветочные горшки; отдирали с парт приклеенные картинки, коими их отмечали владельцы; крошили мел в чернильницы; по окончании своего урока ногами гоняли по полу чью-нибудь оставленную в парте шапку, а потом стирали ею с доски. Все это вещи чужих, законно владеющих классом и оставляющих в нем обидные и ненавистные приметы обжитости помещения, — они подлежали обязательной порче или уничтожению. Пусть-ка хозяйка шапки найдет ее у доски в виде тряпки для стирания. Нам что, мы нездешние.
Нас веселили комнаты первоклашек с малюсенькими партами, в которые еле втискивались наши девы, хохоча и не веря, что когда-то они приходились им впору; забавляли алгебраические уравнения на досках с вечными косыми линейками для чистописания; уходя, стерев с доски, мы старательно писали первоклашкам: «Привет, мелочь пузатая!»
Привлекали и «кабы» (кабинеты). Во-первых, в них вместо парт стояли длинные столы со стульями. За ними мы могли рассаживаться кто с кем хочет, не так, как нас размещали учителя. Смешил и контраст кабинетных пособий с нашими уроками. Когда МАХа, преподавая нам в музкабе новую историю, вдруг вскрикивала: «Тогда был назначен генерал Жоффр», 9–I переглядывался при по-лунеприличном слове, а в расстроенном рояле внезапно вытаскивала и долго дребезжала, не успокаиваясь, какая-то струна.