Линни: Во имя любви
Шрифт:
— Спасение? — переспросила я. — Спасение?
С моих губ сорвался ироничный смешок. Я взглянула на Шейкера, но он пристально изучал собственную чашку.
— Если ты впустишь в свое сердце Господа Иисуса и откроешь ему свою душу, он может дать тебе шанс отречься от твоего неправедного занятия. — Миссис Смолпис попыталась выпрямить плечи, и ее подбородок задрался кверху. — Потому что я тоже когда-то предавалась преступным похотливым мыслям и совершала распутные плотские акты, пока Господь не счел нужным пролить на меня свой свет и вытащить меня из когтей дьявола.
Тут она кивнула в сторону Шейкера.
— И моим наказанием за грехи стал он, рожденный практически калекой. Сын, немощный телесно, не способный привести в дом невестку, которая заботилась бы обо мне, не способный подарить мне внуков.
Она обратила странно горящий взгляд на Шейкера.
— Немощный, — повторила она, и ее голос разнесся по комнате, рождая громкое гулкое эхо.
Я старалась не смотреть на Шейкера. Мой взгляд был прикован к старухе.
На ее нижней губе пузырилась слюна, а веки трепетали так быстро, словно пламя камина.
— Я приняла это наказание и оставила ребенка, в то время как любая другая женщина бросила бы его умирать. И за это я обрела спасение. Господь, всемогущий и всевидящий в своей милости… аллилуйя, молвит Господь, аллилуйя… Господи, о Господи, спаси и сохрани нас!
Она говорила все громче и быстрее, постоянно сбиваясь, пока ее речь не превратилась в неразборчивое бормотание, в котором проскакивали отдельные бессвязные слова. У меня по спине побежали мурашки. В следующее мгновение глаза миссис Смолпис закатились, колени подогнулись, и старуха рухнула на пол и забилась в конвульсиях, дробно стуча каблуками.
Когда комнату наполнил едкий запах мочи, я так сильно прикусила губу, что тонкая кожица лопнула.
Шейкер опустился на колени рядом с матерью и, подложив ладонь ей под шею, наклонил ее голову набок, затем достал из кармана гладкий кусок дерева и разжал им ее стиснутые зубы. Со временем конвульсии затихли. Шейкер положил ее голову на пол, вынул деревяшку, затем достал из кармана платок и вытер матери лицо. Привычным движением он подхватил ее на руки, словно огромную куклу, и уложил на узкую кровать возле стены, подложив под ее мокрую юбку большой кусок фланели.
Затем Шейкер открыл окно, чтобы проветрить комнату, наполнившуюся запахом пота и мочи.
— Извините, — сказал он, не глядя мне в глаза. — С ней уже давно такого не было. Эти припадки случаются, только когда она чем-то очень сильно взволнована. Все началось после того, как с ней случился удар, несколько лет назад. Я же говорил, что ей не следует волноваться, — добавил Шейкер.
Было что-то трогательное в его лице, какое-то тихое отчаяние. Мне вдруг стало жаль его.
— Она будет смирно вести себя, когда проснется. Эти припадки на некоторое время словно возвращают ее в нормальное состояние, — продолжал Шейкер, будто убеждая себя, что все это на самом деле нормально, что на его жизнь с этой требовательной и невыносимой женщиной грех жаловаться и что он в какой-то мере благодарен ей за то, что она его не бросила, хотя это как
Я взглянула на старуху, неподвижно лежащую на кровати, на ее кадык, дергающийся под задранным кверху подбородком, нащупала позади себя стул и тяжело опустилась на него.
Шейкер уселся напротив меня. Неподвижное тело его матери находилось всего в нескольких футах от нас.
— Как я вам уже говорил, вы можете оставаться здесь, сколько пожелаете. А затем я отвезу вас домой. — Он смотрел на меня. — А сколько вам — вы не против, если я спрошу, — сколько вам лет?
— Семнадцать.
Я заметила, как на его лице промелькнуло удивление, прежде чем он успел его скрыть.
— Семнадцать?
— Ну, я всегда выглядела моложе… — начала я, но затем догадалась, что неправильно объяснила его удивление. — А сколько, по-вашему, мне можно дать?
Даже за это короткое время, проведенное вместе с Шейкером, я поняла, что ему трудно скрывать свои мысли.
— Я подумал, что вы моя ровесница, — я решил, что вам двадцать три.
Я подошла к зеркалу в позолоченной раме, висевшему рядом с окном, и взглянула на себя при ярком дневном свете. Уже несколько лет я видела свое отражение только при обманчивом отблеске свечей или при мягком розоватом свете газовых рожков. И всегда мое лицо было покрыто толстым слоем пудры и румян. Теперь я увидела, что действительно стала «ночной бабочкой».
Моя кожа, годами не видевшая солнца, была бледной и рыхлой и напоминала поганку. Полумесяцем алел шрам в углу рта — последствия сильного удара руки с перстнем. Волосы, которые я всегда считала золотистыми, теперь казались какими-то сухими и выцветшими, словно прошлогодняя солома. Веки налились пурпуром, так же как и похожие на синяки круги под глазами, которые только подчеркивались размазанными остатками пудры. А что касается глаз… Золотые искорки, мерцавшие когда-то в моих карих глазах, наполняя их светом, исчезли. Золото ушло из моих волос и глаз.
У себя за спиной я увидела лицо Шейкера. Оно было таким же подавленным и изумленным, как мое.
Я попятилась.
— Что со мной случилось? — прошептала я, обращаясь не к Шейкеру, а к самой себе.
Эта женщина с пустыми глазами в зеркале… Я ее не знала. Она походила на ту измученную развалину, которую я называла мамой. Куда же подевалась Линни, малышка Линни Гау, девочка с ясным взглядом и волосами, золотыми, словно самые спелые летние груши?
— Вы многое пережили, — тихо сказал Шейкер. — Думаю, как только вы поправитесь…
— Нет, — возразила я, снова садясь на стул. — Нет. Дело совсем не в этом.
Мы сидели молча, слушая тихое тиканье часов. Небо стало темнеть в преддверии грозы, и ворвавшийся в открытое окно ветерок разметал мои волосы по лицу.
— Я не знаю, что хотела этим сказать, — наконец слабо произнесла я.
Миссис Смолпис что-то тихо забормотала, затем заворочалась. Шейкер помог ей встать на ноги и усадил в кресло-качалку. Ее голова безвольно упала на грудь. Шейкер взял с полки Библию и вложил ее матери в руки.