Лишённые родины
Шрифт:
С каждым днем в Венецию прибывали всё новые эмигранты, занимая место тех, кто выезжал в Париж и Дрезден. Огинский встречал их повсюду — на площади Святого Марка, в церкви Святой Марии, куца сам приходил поклониться гению Вивальди, в театрах и просто в лабиринтах узких калле или в проплывающих мимо гондолах. Порой они сходились на квартире у Станислава Солтыка, жившего в Венеции дольше всех (он был арестован в Вене еще до начала восстания в Польше и уехал в Италию, как только был выпущен из тюрьмы) и спорили до хрипоты о будущем государственном устройстве Польши. Здесь был и Петр Потоцкий, бывший посол Речи Посполитой в Константинополе, и Францишек Дмоховский, выпустивший последний номер «Правительственной газеты» перед самым приходом Суворова. На этих собраниях они снова чувствовали себя, будто в Варшаве или в Вильне, но выходя из душной гостиной
Однажды, когда они с Прозором вдвоем вышли от Солтыка, Кароль вдруг толкнул Михала в бок и шепнул: «За нами хвост». В голове тотчас промелькнули не раз слышанные рассказы о венецианских «брави», убивающих своих жертв стеклянным кинжалом; нет, чушь какая; хотя… Не оборачиваясь, они дошли до моста Риальто, и там Михал спрыгнул в гондолу, а Кароль смешался с толпой. Это происшествие встревожило Огинского; он уже слышал от других поляков, что полиция установила за ними слежку, но не придавал этому значения, теперь же перспектива оказаться в положении «подозрительного», не говоря уже арестанта, серьезно его напугала. Если его вышлют из страны, выдадут Австрии, то… Нужно срочно искать защиты. У кого? Конечно же, у французского посла!
Солтык и Дмоховский, люди старшего поколения, согласились сопровождать Огинского, но говорил он один. Жан-Батист Лаллеман был дипломатом старой школы, воспитанным в духе графа де Шуазеля. Он очаровал Михала своими манерами, ободрил своей уверенностью, и к концу их непродолжительной беседы Огинский был готов полюбить этого старика, доверившись ему, как родному. Конечно же, Лаллеман прекрасно осведомлен о собраниях польских беженцев, которым он сочувствует всей душой и обещает свою защиту и покровительство наряду с гражданами Франции. Любой, кто соблюдает законы и обычаи Венецианской республики, не навлекая на себя нареканий со стороны местных властей, может рассчитывать на гарантии личной безопасности. Правительство Венеции никоим образом не будет препятствовать собраниям польских патриотов. Если же у вас существуют какие-то сомнения на сей счет — пожалуйста, собирайтесь здесь, в моей резиденции, в любое удобное для вас время! Огинский осторожно заметил ему, что среди поляков нет единства во мнениях: Отчизну пришлось покинуть и сторонникам Конституции 3 мая, и подписавшим Акт восстания 1794 года, и если… Ах, не всё ли равно? — перебил его Лаллеман. Да посадите вы на трон хоть турецкого султана — была бы только Польша, это единственное пожелание Франции, и оно непременно сбудется! Вечером Огинский отправился в театр «Ла Фениче» и бурно аплодировал Луиджи Маркези после его традиционной арии о надежде.
Сбудется, непременно сбудется… Письма, приходившие в Венецию из Парижа, были тоже полны надежд: Франция никогда не смирится с исчезновением Польши, великой европейской державы; она настроит против России Швецию и Турцию и принудит прусского короля выйти из коалиции. Нам следует проявлять стойкость в несчастье, ждать и не утрачивать веры; придет момент, когда французы протянут нам руку помощи.
Терпеть и верить — именно это говорилось в посланиях, которые триестские купцы увозили с собой из Венеции в Галицию.
В шесть часов утра за окном еще темно, но Станислав Август всё равно вставал с постели, зажигал свечу и читал газеты, романы, письма — что угодно, лишь бы отвлечься от горьких мыслей, пробивавшихся сквозь тонкую оболочку ночного сна и обуревавших его днем.
Дворец понемногу пробуждался; слышался простуженный кашель шамбеляна из соседней комнаты, быстрые шаги по коридору; постучавшись, в спальню входил камердинер, начиналась обычная процедура утреннего туалета. Побритый, напудренный и одетый, король отправлялся на службу в дворцовую церковь. Если день был воскресный, во дворе уже ждала карета, чтобы отвезти его в какой-нибудь костел — иезуитский или при доминиканском монастыре, и в ней сидел генерал-поручик Илья Андреевич Безбородко, приставленный следить за каждым шагом Понятовского. По всему дворцу расставлены солдаты; если король просто гулял с дамами по двору, по террасе или даже по галереям своего дворца, за ним непременно следовали дежурные пажи.
С террасы открывался вид на Неман. Понятовский не мог провести ни дня, не увидев этой реки, пусть и под ледяным панцирем: там, за ней — Польша… А еще он часто прогуливался по тем залам, где проходил последний сейм, оживляя их своей памятью. Тогда, осенью девяносто третьего, ему казалось, что это конец — но нет, после сейма он вернулся в Варшаву, оставив Неман за своей спиной, и мог спокойно выезжать за город или на охоту без конвоя из двух-трех десятков русских драгун, а дежурный офицер не составлял ежедневные рапорты о его времяпрепровождении для князя Цицианова, который лично выписывал пропуска во дворец, решая, кому можно видеться с королем, а кому нет…
Разумеется, с ним любезны и учтивы. Безбородко послал в Варшаву капитана, и тот привез из Замка бильярд — вот и развлечение на послеобеденные часы. Иногда к королю допускали музыкантов; он вел обширную переписку. Более того, ему разрешили устроить судьбу дочери Изабеллы: Эльжбета сосватала ей кузена Валента Соболевского, сына своей родной сестры, и за разрешением на брак в Рим отправили итальянского священника. Наконец, помимо Цицианова, свиты и родных, за обеденный стол с ним садились гости — приятно видеть новые лица, слышать свежие речи, говорить о чем-то ином, кроме погоды и недугов. Станислав Август искренне обрадовался, увидев Адама Ежи Чарторыйского: они с братом Константином застряли в Гродно, поскольку Екатерина не давала им разрешения на въезд в Петербург. Императрица считает княжичей дурно воспитанными своею матерью Изабеллой, которая, как Гамилькар с Ганнибала, взяла с них клятву быть непримиримыми врагами России. Репнин показал королю письмо с припиской об этом. Откуда она это взяла? Верно, какой-нибудь «доброжелатель», пресмыкающийся у русского трона в надежде поживиться за счет своих врагов, прислал анонимное письмо с предупреждением. И всё же как это похоже на Екатерину! Ей мало, чтобы ее воля исполнилась: эта воля должна быть дарована как милость, преподнесена как проявление великодушия. Она хочет прежде усмирить «львят, взращенных на погибель» Третьему Риму, чтобы они приползли лизать ей руки и даже не пытались укусить.
Адаму Ежи недавно исполнилось двадцать пять лет. Станислав Август вглядывается в его лицо, пытаясь найти опровержение упорным слухам, но нет: разрез глаз, очерк бровей, хрящеватый нос, маленький рот — это от Репнина, а не от Чарторыйского. У Изабеллы, надо признать, рот несколько великоват, да она и вообще никогда не была красавицей… И Константин ни капельки не похож на брата. Кстати, герцог де Лозен похвалялся, что младший сын Изабеллы — от него… Интересно, бросилось ли это сходство в глаза самому Репнину? Хотя… нам бывает трудно узнать себя даже в подставленном зеркале. Король перевел взгляд на Михала Грабовского — узнал ли бы он сына при случайной встрече? Все говорят, что сходство между ними несомненно. Неужели он был таким?
Молодой Чарторыйский тоже бросает беглые взгляды на Понятовского. Стар, но не дряхл, осанки своей не утратил и держится с достоинством, без нелепой заносчивости. Лицо его всё еще приятно и располагает к себе. Почему матушка так его ненавидит? Конечно, он привел Польшу к гибели, а потому в ее сердце нет и не может быть жалости к этому человеку — не менее несчастному, чем его страна. Но, несмотря на молодость, Адам уже достаточно опытен, чтобы понять: ненависть — оборотная сторона любви, острие, растравляющее рану страсти, чтобы не дать ей зарубцеваться…
Французский разговор за столом не клеится: Чарторыйского тяготит присутствие Цицианова. Дамы расспрашивают Адама о венских новостях, балах, театральных премьерах, а он просит его извинить за неспособность удовлетворить их любопытство, поскольку обстоятельства не располагали его вести в столице светскую жизнь. Война; его величество Франц II даже был вынужден передать все императорские театры в аренду барону фон Брауну. Говорят, что новая опера-буффа маэстро Сальери провалилась. Ещё бы: кому сейчас интересен «Мир наизнанку», если это происходит на самом деле, и смеяться тут нечему? Как сказано в пословице, когда говорят пушки, музы молчат.