Лишённые родины
Шрифт:
— Впрочем, — добавил Чарторыйский, в упор глядя на Цицианова, — у Цицерона эта фраза звучит иначе: Silent enim leges inter arma — «ибо молчат законы среди лязга оружия».
— Речь в защиту Милона, — кивнул Цицианов, поддевая вилкой кусочек форели. — Там еще сказано, что сами законы иногда вручают нам меч для убийства.
— Да, но Цицерон говорит о самозащите, о справедливой войне.
— И уточняет, что справедливый правитель не станет прикрывать авторитетом государства бесчинство возбужденной толпы.
Все с интересом следили за этой словесной дуэлью. Михал бросил быстрый взгляд на отца, а Понятовский перехватил взгляд Изабеллы, устремленный на Чарторыйского: такие блестящие глаза побуждали рыцаря
— Ликург Спартанский, своими мудрыми реформами возвысивший и усиливший свою страну и самой жизни своей для нее не пожалевший, почитал главной добродетелью верность своему Отечеству, народ же сделал хранителем и носителем законов, дабы он следовал не букве их, а духу. Долгими неустанными трудами он внушил лакедемонянам, что основой процветания страны является не принуждение, а свободная воля; между людьми нет иного различия, иного первенства, кроме их дурных и добрых дел. Цари же спартанские продлили свое правление тем, что отказались от чрезмерной власти в пользу народа.
Цицианов усмехнулся.
— Я вижу, вы хорошо знакомы с Плутархом, — сказал он. — А не припомните ли то место, где он приводит басню о змее? Хвост взбунтовался против головы и потребовал чередоваться с нею, чтобы ему не тащиться постоянно сзади, а когда занял место впереди, то, будучи слеп и глух, и себя погубил, и разбил вдребезги голову, которой пришлось за ним следовать. Плутарх уподобляет сей голове вождей народа и правителей государства, которые ни в чем не хотели идти народу наперекор, а потом уже не могли ни сами остановиться, ни смуту прекратить.
Понятовский почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо.
— Иная голова, не заботящаяся о хвосте, достигает лишь того, что отделяется от тела, и сие уже не Плутархом, а новейшими событиями доказано, — отчеканил Чарторыйский, и в комнате настала такая тишина, что, казалось, был слышен учащенный стук сердец. — Вернейший же способ для змеи утратить голову таким способом — искать помощи у ястреба. Впрочем, довольно аллегорий. Любой народ сам вправе выбирать себе вождей и правителей, а также устанавливать законы, которым он намерен подчиняться. Предоставьте нам самим решать, что хорошо, а что дурно.
Цицианов положил приборы на тарелку, и лакей, стоявший за его спиной, тотчас заменил ее.
— Расскажу я вам одну историю. — Князь откинулся на спинку стула. — Было это лет восемь тому назад. Мой полк стоял в летних лагерях. Однажды приходит ко мне мужик с жалобой: ехал он на телеге по своим делам, вдруг откуда ни возьмись — солдат, стал требовать отвезти его в роту, а потом прибил мужика, лошадь отобрал и ускакал. Сделай милость, барин, вели лошадь вернуть. Я обещал ему, что разыщу виновного, и разыскал. Показываю ему солдата: он? Этот самый. Которая твоя лошадь? Вон та, мохнатенькая. Всё верно, по спискам выходит — лошадь лишняя. Ну, я велел солдата прогнать сквозь строй, огласив перед этим его вину, а мужику сказал, чтоб при экзекуции присутствовал. После спрашиваю его: доволен ли ты? А он бледный, трясется весь и говорит: кабы я знал, что так будет, пусть бы лучше лошадь моя пропала.
Князь прервал свой рассказ, чтобы отпить глоток вина. Адам Чарторыйский смотрел на скатерть перед собой, и ему представлялась белая рубаха, покрывающаяся алыми полосами…
— Так я вас спрошу: хорошо я поступил или дурно? Солдат скажет, что дурно: его наказали за то, что сам он дурным поступком не считал. И мужик скажет, что дурно — не по-христиански: врагам своим надобно прощать. Однако сам ко мне за защитой прибежал. Другой бы полковник его и слушать не стал, хотя и раздал всем офицерам и ротным командирам приказ главнокомандующего о том, чтобы местному населению не чинили никаких обид. Я тот приказ выполнил, обидчика наказал, причем так, чтобы другие солдаты знали, что им подобные проказы с рук не сойдут;
Все взгляды обратились на Понятовского. Рука его смяла салфетку, лежавшую на столе; голос был хрипловат, когда он наконец ответил:
— Разумеется, проступок должен быть наказан. Но я всегда был против телесных наказаний: они ожесточают и виновного, и тех, кто приводит их в исполнение.
— В таком случае я взял бы на себя смелость рекомендовать вам, ваше величество, обратиться к нашей государыне с просьбой отменить ее высочайший приказ о строжайшем наказании тех, кто станет притеснять жителей Литвы, Белоруссии и Жемайтии, о чем его светлость князь Репнин недавно получил рескрипт.
За столом наступило неловкое молчание. Адам испытывал неприятное чувство: он был совершенно не согласен с князем, однако не мог найти аргументов, чтобы ему возразить. Княгиня Сапега заговорила о недавнем бале у князя Репнина, Эльжбета Грабовская подхватила разговор, чтобы увести его от опасной темы.
После обеда Чарторыйский подошел к королю, чтобы откланяться; тот увлек его к окну и, пока Цицианов любезничал с дамами, заговорил с ним по-польски.
— Вам будет трудно, князь. — Глаза Понятовского были печальны. — Я виноват: я не смог ни спасти Отечество, ни пасть за него. Надеюсь, Господь вскоре призовет меня к себе, но вам надобно жить, а для этого вам потребуется терпение — много терпения. Только терпением можно превозмочь это… несчастье и дожить до того момента, когда, быть может… Уповайте на Господа нашего, не теряйте веры. Храни вас Бог.
Прошел целый месяц, прежде чем Килинского вызвали на допрос. Три солдата — один впереди, двое сзади — провели его по коридорам в полупустую комнату со сводчатым потолком, где полковник, который уже не раз посещал арестантов, зачитал ему допросные пункты, сидя за столом, а секретарь записал ответы. Спрашивали в основном про вождей восстания: кто какие отдавал приказы, к чему призывал народ. Несмотря на строгий надзор, Килинскому за эти дни всё же удалось перемигнуться с Капостасом, который видел краем глаза Немцевича и прочих, а потому он всё валил на Мадалинского, избежавшего русского плена. Это Мадалинский своим походом через Великую Польшу начал восстание, чтобы свергнуть иго ненавистных немцев. Поляки не желали видеть немца своим королем, а в Варшаве Игельстрём не хотел их слушать, когда они через него просили русскую царицу посадить на польский трон ее внука, Константина.
Закончив с пунктами, полковник поднял на Килинского бесстрастное лицо.
— Всем ли вы довольны? Имеются ли жалобы?
Ян решился: распахнул полы полушубка, задрал подол рубахи, показав впалый живот и выступающие ребра.
— Ваше высокоблагородие, господин полковник, я уже никоим образом на солдатском содержании выдержать не могу! — заговорил он, оправив одежду. — В Польше самый бедный работник в пятницу лучше ест, чем я здесь, а я ведь полковник двадцатого полка! Покорнейше вас прошу: изложите в вашем рапорте мое ходатайство, что если государыня-императрица будет меня держать в неволе, да еще и голодом морить, то это будет лишь одно тиранство, пусть уж лучше велит лишить меня жизни. А ежели она хочет, чтобы я жив оставался, то смилуйтесь надо мною, назначьте иную порцию. Я так прошу, потому что боюсь, как бы не впасть в бешенство и не наделать безобразий от голода. Мы так жестоко с москалями не обращались. Вы спросите их, пусть они сами расскажут, как им у нас в плену жилось, мы им разрешали всё, что бы они ни пожелали. А мне здесь не позволяют покупать еды на собственные деньги! Утром холодную воду дают, чего уж совсем никак невозможно.