Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
Шрифт:
В глубине большого двора смутно проступают машины с холмами грузов. На эти холмы ложатся звезды. Припахивает бензином, пропыленным брезентом. Мирно позвякивает гитара, то притухают, то разгораются огненные точки папирос. Сейчас во мраке, в глухих местах, выходят на тракт жители горных дебрей. Чуланов помнит встречи с медведями, маралами, дикими козами, волками. А кроме них бродит где-то во тьме по Чуйскому тракту и лихая душа Кольки Снегирева.
— А ведь этого самого Снегирева на свете-то и не было, —
— Как это? Ну-ну, ты это брось. — Чуланов хмурится. — Я и место знаю, где он погиб! Каждый шофер знает!
— А я тебе говорю, не было Кольки Снегирева! — горячится Ремнев. — Туфта все это! Выдумка! Ковалев был. Колька Ковалев. Шофер с тракта, это верно. И была Райка — кондуктор городского автобуса. Лет сорок назад жили они в Бийске. Ну и снюхались! А у них был приятель, электрик. Вот ему и взбрело в голову накатать о них песню. Приврал он, конечно, как это водится: Кольку Ковалева превратил в Кольку Снегирева, кондукторшу Райку — в лихую шофершу. А чтобы уж совсем забирало за душу, придумал он Кольке капут от любви!
— Не ври, трепло! — выходит из себя Чуланов.
— Вот ей-богу! Да Ковалев и сейчас живой. А эту песню пели на его свадьбе с кондукторшей.
— Это верно, — подтверждает пожилой шофер.
На могилу лихому шоферу, Тот что страха нигде не знавал, Положили зеленую штору И согнутый от AMO штурвал!Дурашливо голосит Ремнев. Все вокруг смеются. И так обидно становится Чуланову за песню, что он почти кричит Ремневу:
— Дерьмо ты!
Прежде шоферы вздыхали после песни, задумывались о своей судьбе, жалели и любили Кольку, а сейчас смеются, потешаются. Убил, скотина, песню! Да как же так — не было Кольки Снегирева, не было его гибели? Значит, и любви не было?! И такая злость взяла Чуланова, словно его лишили чего-то дорогого. Тоска! И не к кому податься. «К Катьке разве заглянуть? — думает он. — Любопытно — что за пацан у нее?»
Он идет проверить свою машину. Кем-то брошенный окурок прилипает к его каблуку. Весело мелькает огонек, сыплются искры. Фигура шофера сливается с мраком, а огонек все взлетает и падает, взлетает и падает.
«Сегодня поздно… Да и зачем я туда попрусь? Самому на алименты нарываться?» — думает Чуланов…
Хотел он выехать на рассвете, по росе, но пока позавтракал, затянул на возах ослабшие веревки, заправился горючим, натикало уже восемь часов…
Избенка ниже остановившихся возов. В кухне — стол, несколько табуреток да лавка. Открытая дверь ведет в комнату. Оконца без занавесок вровень с землей. Снегом, поди, заметает! Пол, видно, недавно
В кухне уже пестрый от серых следов. Вообще-то он творит что-то несуразное: зачем, спрашивается, ввалился сюда? Пацана поглядеть? А зачем?
Возы его, остановленные у окон, затемнили свет в избе. Посреди кухни старуха стирает что-то детское в цинковом корыте, поставленном на две табуретки. Она стирает сидя, должно быть, ей уже трудно стоять.
Чуланов рассматривает морщинистое лицо, запавшие щеки, выдавшиеся скулы и подбородок.
— Здравствуй, мать. Катерина дома? — Голос его в этой хате звучит грубо.
И тут же из комнаты доносится детский голосок, произнесший что-то вроде: «Баба». Чуланов — к двери. В чистой, но пустоватой комнате, кроме двух больших кроватей, стоит маленькая, с сеткой. Над ней голова в темных завитушках. Ребенок румяный, с круглыми щеками, у него красные усики от киселя, он без штанов, в одной синей бумазейной распашонке.
— Какой пацан! — бормочет Чуланов, вглядываясь в его мордашку.
Мальчик смеется, показывая малюсенькие зубенки.
— Какой пацан, а?! — обращается Чуланов к старухе.
— Здоровенький, благодарение господу, — смиренно говорит старуха. — Себе-то во всем отказываем, а уж ему…
— Как звать-то?
— Артемом окрестили…
— Какой леший понес вас крестить? — удивляется Чуланов, торопливо снимая с себя запыленный пиджак и кепку. — Кто же теперь крестит?
— Ну, а как же… По христианскому обычаю…
Чуланов смотрит на свои заскорузлые руки, хлопает ладонью о ладонь, стряхивая невидимую пыль, и осторожно, боясь испугать, вытаскивает из кровати мальчонку, поднимает его к потолку. Изба такая низкая, что Артем стукает ладошкой по потолку.
Мальчишка пухлый, горячий, от него пахнет клюквенным киселем, цыплячьими перышками. Чуланов проводит рукой по голой толстенькой ноге и ощущает шелковистую, очень гладкую кожу, маленькую пятку, заборчик маленьких пальцев. Мальчишка, схватившись рукой за его шею, склоняется вниз, к бабке. Впервые Чуланова обнимает ребенок, впервые он слышит стук его сердца.
И вдруг он чувствует, как в груди тяжело, но мягко будто перевалилось с боку на бок что-то большое, лохматое и теплое, вроде хорошей, верной собаки.
— Какой пацан, а?! Ишь ты, какой пацанок! — урчит он самому себе и бережно трется губами о тугую щеку, видит нежнейшую детскую шею. Ухо его щекочут прядки шелковистых волос. — Сколько ему?
— Год и четыре месяца.
— Артем… У-у, Артем! Темка!
И имя Чуланову по душе: русское, сильное, удалое. Он опускает ребенка в кровать, садится в кухне на лавку, закуривает.
— Как вы тут живете? — спрашивает он.
Старуха машет корявой, в пене рукой.