Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
Шрифт:
Навстречу то и дело летят такие же брезентовые холмы — товары из Монголии.
Сначала, километров двести, под колеса бежит лоснящийся черный асфальт в сплошной аллее из тополей и берез. Тракт летит в глубь Алтая берегом голубоватой Катуни. Вдоль него раскинулось немало хороших сел. Вся их жизнь связана с трактом. По нему приезжают и уезжают, на нем встречаются и расстаются, многих он кормит. В домах день и ночь слышен шум его машин, гудки, визг тормозов. Дребезжат стекла в окнах. Ветерок наносит с него запах бензина. Извиваясь через весь Алтай, он пульсирует, как кровь в жилах.
«Волчья
— Волчья жизнь, — уже вслух бормочет он.
Десять дней дома, а двадцать — в пути. И так каждый месяц. Вот уже пять лет. А путь по тракту — врагу не пожелаешь, чуть зазевался и — кувырком на дно какого-нибудь ущелья. Что и говорить, несладко на тракте. А вот никак не разженишься с ним. Стоит проторчать дома два-три дня — и уже места себе не находишь, за поллитру, как за соломинку, хватаешься. А потом с похмелья на белый свет не смотрел бы. Сам себе противен. И уж тут только скорее за баранку. И вот он — тракт! Поля, реки, горы, полет машины. Не-ет, без тракта загнуться можно!
Он косится на желтые, солнечные поля. Хлеб почти всюду убран. Мчится машина. Если смотреть на ярко-синее небо, то ветер кажется синим, прохладным, а опусти глаза на золотое жнивье — ветер желтый и жаркий.
Мелькают зеленые плантации хмеля. Между столбами, как струны на арфе, натянута проволока. По ней вьется пышный, кудрявый хмель. Он спутывается в одну зеленую косматую стену. Стена к стене, стена к стене — во все поле.
«Здесь хоть полегче, не то что в моей комнатухе — собачьей конуре», — и Чуланов видит то синий, то желтый ветер.
Машина мчится по обрывистому берегу молочно-голубой Катуни. Она вскипает, ревет в камнях, рвется к зеленоватой Бии. О смотровое стекло разбиваются крупные мухи и пчелы, оставляя на нем пятна.
Через село Майма Чуланов проезжает тихо, а у чайной и совсем останавливается. Не выходя из кабины, закуривает. Снова берется за баранку, да как-то неопределенно крякает, сплевывает в окно и задумывается. Еще более хмурый, вылезает на волю.
У него тяжелые насупленные брови, тяжелый взгляд маленьких темных глаз, тяжелые волосы, падающие двумя вороновыми крылами на щеки, тяжелые движения громоздкой фигуры.
Солнце печет, ярко-синее небо совсем не говорит о подходящей осени. Куры бродят, коза лежит на крыльце чайной.
Останавливаются еще две машины. Делая озабоченный вид, Чуланов обходит свои возы, дергает веревки, бархатные от пыли, будто проверяет, не ослабли ли. Брезент, обтягивающий товары, горячий и тоже бархатный от пыли.
Выскочив из ближайшей машины, подходит Гошка Ремнев, вертлявый, большеротый, остриженный, как солдат, наголо. Жесткие серые волосы его уже начали отрастать, и круглая голова густо ощетинилась, стала колючей, как еж. Левый коричневый глаз все время шельмовато и весело щурится, как бы соблазняя: «А ну, давай-ка сопрем чего-нибудь?»
— Что, брат, старое место припомнилось? — спрашивает он, ухмыляясь и кивая в сторону чайной. На тракте все на виду, ничего не скроешь. Ремнев, приплясывая, прищелкивая пальцами, поет:
НаЧуланову хочется съездить ему в ухо, но он неожиданно для самого себя спрашивает:
— Заезжаешь, поди, в чайную? Как она там?
— Симпатия?
— Я спрашиваю: как она там? — рявкает Чуланов. — Слышал?
— Дак как! — пугается Ремнев. — Сам не маленький — понимаешь: парнишка со старухой на руках. А чего она получает? Не принцесса — буфетчица!
И ведь совсем не собирался, а вот спросил зачем-то. Да еще у кого? У этой обезьяны, которой ничего не стоит соврать, украсть, обмануть, насплетничать. Он никакого греха в этом не видит. И проделывает все это, выламываясь, веселясь, шутя. «И остановился я зачем-то! А, черт!» Чуланов влезает в кабину и клацает дверцей…
Пошли горы, густо заросшие пихтами, лиственницами, елями, узкими, высокими, точно кипарисы.
Тракт змеится, делает петли, врезается в бока гор, бежит над обрывами. В опасных местах, на крутых поворотах возле скал возникают частоколы из черно-белых, полосатых столбиков или сложенные из камней низкие барьеры…
Однажды, года два назад, подъезжая к Майме, Чуланов увидел, что на автобусной остановке ему голосуют человек десять. Он остановился. Распихав всех, в кабинку ринулся мордастый белобрысый парень. И тут Чуланов заметил в отдалении Катю, буфетчицу из чайной. Она сиротливо стояла возле тракта с чемоданчиком у ног. Чуланов подъехал к ней, распахивая дверцу, приказал парню:
— А ну, выметайся!
— Дак сел же я, первый я, — огрызнулся парень.
— Ты всюду первый. Вываливайся! — и не руками, а тяжелым взглядом вытолкнул его из кабины.
— Чего ты киснешь там? — крикнул Чуланов Кате. — Поджала лапы, как таракан на снегу. Так далеко не уедешь. Садись!
— Да ладно уж… Пусть он, а я… — залепетала Катя.
— Лезь! — прикрикнул Чуланов.
И Катя забралась в кабину. Он подавлял грубостью, и Катя посматривала на него со страхом.
— Куда тебе?
— В Шебалино.
— Чего там не видела?
— К маме я… Туда хочу перевестись…
Чуланов покосился на ее маленькую грудь, на полудетское лицо. Оно было удивительно мальчишеским. Таким его делали и царапинка на скуле, и шершавые, обветренные губы, и реденькие, бесформенные, выгоревшие брови, и короткие, как шапка, волосы, и блузка, похожая на рубашку.
— Васькой бы тебя звать, а не Катериной, — усмехнулся Чуланов.
Стеснительная Катя жарко покраснела, испарина осыпала росой ее вздернутый нос. Она не повернула головы, смотрела на тракт. А дорога повторяла все прихотливые извилины гремящей Катуни. Свирепая и прекрасная река летела вниз, а тракт — вверх, навстречу ей. Вдоль него стояли серые, замшевые от пыли деревья. То и дело под колеса бросались мосты, мостики, мосточки. Возле них на столбах мелькали планки с названиями речек. Все это с детства было знакомо Кате.