Литераторы и общественные деятели
Шрифт:
Как вдруг кто-то схватил его за ноги.
Из-под стола вылез мертвецки пьяный интеллигент, обнимал колени Григоровича, плакал и вопил:
— Я не писатель… Но я сын Антона-Горемыки и его кобылы… Благодарю вас, Дмитрий Васильевич…
Григоровича насилу отняли.
А «сына Антона-Горемыки» принялись выводить.
— Уйдите, вы пьяны!
— Я пьян?! Пьян! Но почему я пьян? — величественно спрашивал он.
И, ударив себя кулаком в грудь, со слезами воскликнул:
— От психологии я пьян! Заветов я не сдержал!
Психологически пьяного человека вывели, и он долго ещё разъяснял швейцарам:
— Это понять надо, почему русский интеллигентный человек пьёт! От психологии он пьёт. Потому психологии у него во, а рюмки у вас маленькие… психологии во, а рюмки маленькие…
Такова уж, видно, участь русского писателя.
Видеть около себя представителя пьющей от психологических причин русской интеллигенции!
Будить, будить её всю жизнь, а проснётся и напьётся…
Этим глупым анекдотом закончилось всё на могиле Шеллера.
Было тяжело, было печально.
К. В. Назарьева
Сегодня, открыв газету, я прочёл:
— В ночь на 14 декабря скончалась после тяжкой и продолжительной болезни одна из русских писательниц Капетолина Валериановна Назарьева…
И никогда ещё моё сердце, сердце фельетониста, не сжималось с такою тоскою.
Я никогда не видел Назарьевой. Я не знал, была она молода или стара, интересна или не интересна в беседе. Я не знал даже, как её зовут.
Сегодня я в первый раз узнал, что её звали Капетолиной Валериановной.
А я всегда был уверен, что её зовут Калерией Назарьевой.
Это смешное имя выдумали ей мы, фельетонисты, выдумали нарочно, чтобы сделать её ещё более забавной, смешной в глазах публики.
Мы травили её, травили из года в год. Мы изощрялись над этой «многописательницей».
Мы рассказывали про неё всевозможные забавные вещи. Говорили, что она вяжет свои романы. Что она работает их на швейной машине. Мы потешались, что романы идут деточкам на фартучки.
— Героиня изменяет герою, — вот и панталончики для Юрочки!
Мы создали такой забавный образ, что публика без улыбки не могла слышать имени:
— Калерия Назарьева! Калерия!
Затравленная, загнанная нами, она пряталась от нас за псевдоним, чтобы высказывать свои мысли, часто интересные, всегда добрые, всегда гуманные.
Кто стал бы читать статью по общественному вопросу, подписанную её именем?
— Ужасно интересно знать, что думает Калерия Назарьева.
Чтобы читали её мысли, она прикрывалась мужским псевдонимом:
— Н. Левин.
«К. Назарьева», бесконечная романистка, существовала для публики, незнакомой ещё с критикой.
Для публики, более интеллигентной, был «Н. Левин».
И, быть может, часто тот, кто с интересом читал статьи Н. Левина с насмешливой улыбкой говорил о «Калерии Назарьевой».
Зачем всё это?
О Боже! Если бы Горький был становым приставом, вытащил бы с постели обнажённую учительницу, подверг бы её грязнейшему, подлейшему «исследованию», — неужели, вы думаете, на него посыпалась бы хоть половина тех ругательств, насмешек, издевательств, которые сыплются теперь, когда он только написал несколько томов рассказов?
Если б Чехов был не писателем, а исправником, самым возмутительным, самым диким, взяточником, вымогателем, — неужели на него сыпались бы в таком изобилии злые эпиграммы, брань, насмешки?
Если б Боборыкин был даже не губернатором, а «вице» самым тупым, нелепым, смешным, необразованным, — неужели на него выливались бы такие ушаты помой, какие выливались за 40 лет его литературной деятельности?
Даже сам великий Толстой, если б он был только министром, а не гениальнейшим из писателей, и если б он предписывал свои теории, а не проповедовал их, — неужели против него велась бы такая травля в литературе?
Почему же? Почему?
Ночью в степи, во время метели, на быстро несущуюся тройку налетела стая волков. Один из седоков снял с себя тулуп и кинул его.
И стая волков кинулась на тулуп. Рвёт его, рвёт из-за него друг друга.
Почему?
Потому, что тулуп особенно вкусен?
Потому, что им кинули тулуп.
Вы скажете:
— Ну, ну! Причина другая! Мы так высоко ставим сферу умственных и нравственных интересов, что всякое событие в ней считаем особо важным. Тут мы особенно строги.
Не будьте же рабами, хоть говоря с самими собою. Хоть с самими собою говорите свободно. Не лгите, не прикрывайтесь, не прячьтесь.
Ведь это рабство, одно из главных свойств рабства, это — потребность рабов, — громкими словами прикрывать самые мерзкие из своих рабских деяний.
Ведь крепостные, худшие из крепостных, — дворовые, свою «пёсью преданность» тоже называли «самоотверженной любовью» и рабство — «исполнением долга».
Кандальную тюрьму заперли «на парашу». Кандальники злы на смотрителя, злы на помощника смотрителя, злы на надзирателя. Их обкрадывают, — кормят сырым и скверным хлебом. Их дерут плетьми, розгами. И они всю свою злость выливают друг на друга. Мучат друг друга, бьют смертным боем.
Литература, запертая на парашу. О, литераторы, прикованные к тачке!
Бедная женщина, которая была виновата только тем, что она была так же несчастна, как и мы.
Как тоскливо сжимается сердце, когда перечитываешь список всех этих изданий, где она писала. Всех этих «Наблюдателей», «Звёзд», «Родин», «Новостей Дня».
«Многописательница!»
Да ведь нужно же не умереть с голоду, работая на этих «Наблюдателях», «Звёздах», «Родинах», «Новостях Дня»!
Какой-нибудь г. Липскеров, живущий в своём доме, — не в доме! В палаццо! Редактор-издатель, в жизнь не написавший ни одной строки!