Литераторы и общественные деятели
Шрифт:
Это было ещё тогда, когда А. П. Ленский был не великолепным армянином в плохом «Фонтане» и не превосходным адвокатом в «Ирининской общине».
Он был тогда увлекателен в «сцене у фонтана», но не величкинской, а пушкинской.
Он носил траурный плащ Гамлета. Он был задирой — Петруччио и весельчаком — Бенедиктом.
Тогда-то я и познакомился с П. И. Вейнбергом на галёрке.
Галёрка Малого театра!
Как часто теперь, встречаясь в партере с каким-нибудь обрюзгшим, почтенным господином, который, сюсюкая и шепелявя, говорит мне:
— Посмотрите вон та, в ложе,
Я смотрю на галёрку и думаю:
— Как высоко я летал тогда.
И я кажусь себе коршунёнком, которому подрезали крылья и выучили ходить по земле.
Все мы соколы, пока цыплята, а потом вырастаем в домашних кур. Тогда мы на 35 копеек парили высоко над землёй, и нам казалось, что это нам кричит Акоста призывной клич:
«Спадите груды камней с моей груди! На волю мой язык»!И это «всё-таки ж она вертится», как Акосте, «нам» покою не давало ни день ни ночь. Детям снился Галилей.
«Под пыткою ты должен был признаться, Что земля недвижима, Но чуть минутный роздых был дан тебе, Ты на ноги вскочил, и пронеслись Над сонмом кардиналов, как громовой раскат, Твои слова: „А всё-таки ж она вертится!“»И этот Акоста, отрекающийся от отреченья, в разодранной одежде, с пылающими прекрасными глазами, — то солнце моей молодости!
Из нас никто не спал в ту ночь, когда мы впервые увидели «Уриэля Акосту».
Вот это трагедия!
Акоста! Это показалось нам выше Гамлета, выше Шекспира.
— Это выше Шекспира!
— Конечно же, выше!
— Бесконечно! Неизмеримо!
— Вот борьба! Борьба за идею!
Так говорили мы весь Кузнецкий Мост, всю Лубянку, всю Сретенку, Сухаревскую площадь. Так думали, расходясь по мещанским, на Спасскую, на Домниковскую.
И мирно спавшие дворники, разбуженные звонкими голосами:
— Борьба за идею!
Ворчали:
— Безобразники!
И засыпали вновь.
Достать «Акосту» было нашим первым делом. Выучить наизусть — вторым.
Мы все клялись быть Акостами.
И это было так девственно, так чисто, что даже Юдифи Вандерстратен, с её пламенным:
«Ты лжёшь, раввин!» не было в наших мечтах.
А почтенный редактор-издатель солидного и серьёзного журнала, — я, — писал:
«На днях мы видели г. Ленского в трагедии „Уриэль Акоста“ и не можем не похвалить артиста за такой серьёзный и идейный выбор пьесы. Говорят, г. Ленский кончил университет. „Уриэль Акоста“ — превосходная пьеса и светлая личность. До сих пор мы считали г. Ленского способным только на Шекспира, но теперь видим, что он может идти и выше. Мы не поклонники авторитетов, но немецкого писателя Гуцкова готовы признать удивительным писателем. Нашему обществу, где верность идеи представляет собою явление крайне редкое, подобные пьесы приносят огромную пользу. Нельзя не отнестись
Так я познакомился с П. И. Вейнбергом на галёрке, и своим вдохновенным переводом «Акоста» он зажёг пламя в моей груди.
От пламени остались полупогасшие угли, но и они греют мою озябшую душу.
Через много лет обдёрганным полу-любителем, полу-актёром я играл Рувима в «Уриэле Акосте».
Я, который знал наизусть всего Акосту! Я, для которого в Акосте не было ни одного слова, над которым бы я не рыдал от волнения, декламируя его один, у себя в комнате, шёпотом. Шёпотом, чтобы квартирная хозяйка не выгнала «за шум и безобразие».
Я играл Рувима, а Акосту какой-то купеческий сын, который пошёл к какому-то актёру и купил у него за сто рублей искусство.
Актёр выучил его, как учат попугая. И купеческий сын играл Акосту недурно.
«Недурно» читать пламенные слова Акосты! Уж лучше бы он их читал скверно, но от себя, от души, негодяй!
Читал заученно, позируя, рисуясь,
Наслаждаясь своей игрой. Как попугай наслаждается тем, как он подражает соловью.
Репетиций было без конца, — я знал наизусть каждый жест, каждую интонацию «нашего попугая».
И вот настал спектакль.
Спектакль с избранной публикой, неплатной, приглашённой по почётным билетам.
После спектакля будет ужин. Это знали все.
И хозяина Акосту награждали аплодисментами за каждую сцену.
— Правда, недурно? — спрашивал он. — Я доволен приёмом.
И ломался, и позировал, и манерничал в пламенном Акосте.
Сцена пред отречением.
По обязанностям Рувима, я стараюсь удержать брата:
— Не отрекайся!
Он не слушает меня. Он убегает. Я остаюсь один на сцене. Один пред публикой, приглашённой на ужин. У меня крошечный монолог. Строчки в четыре.
За сценой поёт хор. Шумят статисты. Из-за кулис никто не обращает на меня внимания.
И вдруг мне приходит в голову мысль, дикая, сумасшедшая.
— Я ж тебе сорву… Акоста!
Я подбегаю к ступеням, покрытым красным сукном. Становлюсь в ту самую позу, в которую станет «попугай» после сцены отреченья.
Я начинаю его монолог:
«Спадите груды камней с моей груди!»Священное: «спадите груды камней…»
С его интонацией, с каждым его жестом. Публика смотрит на меня с недоумением.
«А всё-таки ж она вертится!» — кончаю я у авансцены, убегаю и запираюсь в уборной.
— Рувим кончил! Рувим кончил! — слышу я, пробегая, голос режиссёра.
— Акоста на сцену! Все приготовьтесь! За кулисами, значит, никто не заметил.
Я заперся. Я сижу.
Мёртвая тишина. Это Акоста читает отречение.
Зашумели статисты. Вот-вот, сейчас…
Снова всё замолкло.
И вот странный шум доносится из зала.
Смех…
Он растёт, растёт, превращается в хохот.