Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Приверженность бытию — несмотря на время и смерть. Время существует само по себе, оно не дается в руки человеку — «в словах нет времени», «сам мир существует вне времени, и это представляется мне весьма вероятным, но тут подает голос другая наука и объявляет это разъятое на части время исторической данностью и кормится им с помощью неких странных исчислений», но история уползает от человеческого осмысления «безропотной рептилией».

К тому же смерть отрицает слишком многое, и это накладывает печать на его говорение — не отрицает, но делает заметно тише. «Смерть есть нечто слишком внеположное человеческим возможностям, чтобы понизить ее в ранге до простой опасности», — говорит Бенн. Но тут Бенн отходит от мысли Ницше о смерти как разновидности жизни, точнее — переворачивает, додумывает ее. «Единственность жизни — эта мысль во мне крепла — вот что нуждалось здесь в защите. Жизнь стремится себя сохранить, но жизнь стремится и к гибели, — мне все ясней представала эта хтоническая сила». Человек должен быть восстановлен не из атомов, как предлагал Николай Федоров, а «заново воссоздан из оборотов речи, пословиц, бессмысленного набора черт. Изощренно, искусно, на самой широкой основе». Человек должен вернуться в в хайдеггеровский дом бытия — язык.

Книга «Двойная жизнь» представляет почти всего Бенна — его проза, которую совершенно нельзя пересказать, а можно только цитировать, его автобиография (о войне и послевоенном прежде всего), его эссе (на такие даже темы, как надо писать стихи, о долголетии и алкоголизме гениев, о Гёте и Тургеневе, о том, что германской культуре нужна прививка французской культуры [847] , и т. д.), его стихи… Бенн может быть очень стилистически и идейно разнообразным. Он идет по берлинским улицам беньяминовским фланером: «Он, одинокий; синее небо, безмолвный свет. Белое облако в вышине, с оплывшим краем, колышется и опадает. Лоб обмахнул рукой: вечером, когда я вступил в этот город, еще казалось мне, я чего-то стою, хотя бы страдания. Теперь же улягусь под папоротниками и, скосив глаза на стволы, буду различать лишь поверхность». Он рассуждает об упадке времен и давлении массы на индивида, как Канетти и Эвола: «Жизнь стремится себя сохранить, но жизнь стремится и к гибели, влеченье и немощь — игрища ночи. Пропал индивид, личность, „я“ катится вниз. Тяжелая апатия от усталости, ставшей характером, спячка — из убеждения, творчество, ах! — фантом ущербных; величие духа — что скандал зевакам, что предсмертный хрип золотым зубам; наука — банальный способ замалчивать факты, религия, изрыгающая хулу… и вся восторженность, юная, падает, падает!» Он размышляет о цивилизациях, как Шпенглер: «Народы, усматривающие дух лишь в исторических победах и удачных набегах, составили низшую расу. Народы, сумевшие внести дух в каждую сотворяемую ими форму, взрастили в себе величие». Он саркастичен и разочарован, как Чоран: «Сколько всего передумано, сделано-переделано, сколько принято страданий за четыре тысячелетия — и никакого результата!» Он едок, как Монтерлан, называя современный европейский мир ублюдком античной цивилизации. Иногда он даже истеричен в своем синтаксисе, как Селин: «Воистину мир тесен всем! Сарматский край! Им наполнены часы!» Он лиричен и синкретичен, как Юнгер в «Сердце искателя приключений»: «Тихо подкралось: забвение слова, возвращение сути — чаек и тины, запаха шторма, и волн, не знающих покоя». Он описывает тяготы послевоенного, как Грасс в своих воспоминаниях. Он сыплет афоризмами и мыслями («стихотворение абсолютно, его адресат — ничто»). Он удивительно злободневен: «Сытая протоплазма да сырьевые ресурсы — вот их жизненное мерило, а все остальное есть лишнее возбуждение и потому должно быть подавлено в корне»… Бенн не просто очень противоречив, но он объединяет то, что объединить очень сложно, если вообще возможно, и это обещание некоторой трудной, но земной гармонии, возможно, и есть главное свойство его поэтики.

847

Схожая идея увлекала и Э. Юнгера.

Переняв в полной мере от экспрессионистов урбанистическую эстетику, Бенн между тем противопоставляет ей природный мир настолько часто, что впору говорить о некоем пантеизме. Для восприятия природы и города даже необходимо разное зрение, у современного человека нет соответствующего органа: «Нет, по весне все иначе: я бы впервые за несколько месяцев услышал шум дождя, этот сладостный шум, я стоял бы у окна, глядя, как дождь поливает землю сада, осыпает каплями бестревожный ландшафт, для восприятия которого, даже если все глаза проглядишь, нет соответствующего органа». Герой Бенна стремится вырваться из городского пейзажа в сельский: «И вдруг он стал господином с дорожным кофром, путешествующим среди лугов и равнин. Набегают волны холмов в мягкой зелени рощ; вот и милые братья — поля; наступает примиренье. Взгляд метнул вдоль улицы, понял — туда». Но при этом — и любовь к городу, и их объединение: «Он шагал; вокруг расцветал город. Волнами катил навстречу, вздымался выше холмов, мосты перебрасывал на острова, и крона его шумела. Минуя площади, что, простершись столетья назад, ждали, но не дождались шагов, улицы скатывались в долину; город, теснясь, сбегал со склонов и, сбрасывая ограды, спешил к винограднику».

Человек нуждается в единстве, только оно может примирить его со смертью и временем: «Человеку хочется видеть все в цельном и собранном виде. К черту взывающий к словолюбию раскардаш городов, вечную рябь от витринного эксгибиционизма, дребедень мелочных лавок, агрессивное кокетство киосков, бутербродное меню, унизительное лавирование между лощеными акулохвостыми лимузинами с бычьими глазами. Человеку любо ощущать единообразие сознания, жить в этом единообразии, радоваться ему, только оно служит заверением его родословия и временной координаты его бытия; все это обещала мне сельская глушь».

Не только город и природу, но и «неорганическую и органическую материю» Бенн хотел бы представить «двумя взаимосвязанными формами некоего высшего целого». Ренне «изучал попытки по-новому связать понятия со словами. Картину мира, созданную трудами минувшего века, требовалось усовершенствовать». Это сознательное усилие синтеза и есть цель аскезы и непрестанного внутреннего труда самого Бенна: «Начало, конец, но я сбываюсь сейчас и здесь, на острове, где я живу и мечтаю о коричневых лесах. Во мне нераздельно срослись реальность и греза. Зачем цвести маку, если он теряет алость?» Объединить можно критику жизни и саму жизнь (говорит он на примере Гёте), потому что едино все, все является лишь взаимным отражением: «Перелеты ласточек и миграция тюленей — та же политика и та же история». «Сплав всякого понятия с его противоположностью», именует Бенн чаемое в эссе «Амбивалентность», а в своем «Птолемейце» проповедует «такие ракурсы и взгляды, в которых сходятся миры: горячечный бред — с сухим законом, скала — с осколком, джунгли — с садом камней <…> Неподвижная Птолемеева Земля и медленно вращающееся небо, спокойствие и отблеск бронзы, и синее безмолвие над ней. „Всегда“ в одной упряжке с „nevermore“, мгновение и вечность, совпавшие в одной точке… Изречение стеклодува, песня лотоса, это звучит его упование и забвение. Нет, я не пессимист. Откуда я? Куда мне суждено уйти? Это — из области бесконечно преодоленного».

14. Бойня философских слов [*]

(О «Введении в эротическую философию Жоржа Батая» О. Тимофеевой) [849]

Несмотря на то что Жорж Батай неплохо представлен в русских переводах (по сравнению, например, с тем же Арто или Левинасом), работ о самом Батае на русском существует всего две — рецензируемая книга и работа С. Фокина 2002 года [850] .

Между тем, исследования Батая, как мне представляется, не могут оказаться лишними по целому ряду причин. Тексты этого автора, что очевидно, отнюдь не относятся к легкому чтению: если с понятиями «потлач», «трансгрессия» и т. д., как кажется, все более или менее ясно, то единую концепцию батаевской мысли сформулировать куда сложней. До сих пор нет и единого мнения, по какому ведомству числить их автора — философии, социологии (как никак, основатель «сакральной социологии») или же эротической литературы сюрреалистического толка (сама О. Тимофеева, говоря об «Истории глаза» и «Моей матери», не исключает, что они были написаны, «чтобы в письме найти укромное прибежище для тайны эротической обсессии»). Главное же то, что трудности с восприятием Батая изначально заложены в его творчестве и были, можно сказать, инспирированы им самим.

*

Опубликовано в: Пушкин. 2010. № 1.

849

Оксана Тимофеева. Введение в эротическую философию Жоржа Батая. М.: Новое литературное обозрение, 2009. 200 с.

850

Фокин С. Философ-вне-себя. Жорж Батай. СПб.: Изд-во Олега Абышко, 2002. Кроме того, существуют два сборника статей о философе: Танатография Эроса. Жорж Батай и французская мысль середины XX века. (СПб.: Мифрил, 1994; и Предельный Батай: Сб. статей / Отв. ред. Д. Ю. Дорофеев. СПб.: Изд-во Санкт-Петербургского университета, 2006.

Батай никогда, по всей видимости, не пытался философствовать легко и конвенционально. Его интересовало маргинальное (многие в то время заново открыли для себя де Сада, но не многие привлекали, например, понятие инцеста для обоснования своих аналитических построений), а не интересовало, наоборот, то, что естественным образом попадало в фокус общественного внимания (так, Батай не очень интересовался политикой, а на формирующийся фашизм обратил внимание, испытывая, скорее, научный интерес к тому, как нацисты «присваивают сакральное, чтобы добиться тотальной мобилизации»). Он не только активно вводил в своих работах новую терминологию, но и издавал журнал, основал Коллеж социологии и, ни больше ни меньше, новую науку, ту самую сакральную социологию, не только не имея при этом философского образования, но и утверждая, что новому синтезу религии и науки под силу то, с чем до этого не справились политика и литература.

Более того, философия Батая была противопоставлена всем имеющимся политическим дискурсам: «Батай был настроен критически не только по отношению к капиталистическому мироустройству, но и к марксистской теории, которая, по его мнению, привержена тому же самому культу производства, важному для рыночной экономики. Обоими движет логика нехватки. Развитие производительных сил, развернутая экспансия в природу с помощью науки и техники, по Батаю, ведут не к прогрессу, а к разрушительным мировым войнам, в которых избыток неизрасходованной энергии должен найти свой катастрофический выход в том случае, если человечество не поступится принципом полезности и не откажется от бессмысленной борьбы за материальные ресурсы». Не привлекала Батая также либеральная и христианская мысль (при том, что, как отмечает О. Тимофеева, он использовал очень многие христианские концепты). При этом очевидной ошибкой будет трактовать Батая как наивного идеалиста, а попытки правых — здесь, кстати, редкий случай, когда в своем в целом беспристрастном исследовании О. Тимофеева допускает легкую иронию в тоне изложения — записать его в свой лагерь как минимум безосновательны.

Говоря обо всем этом, я, как и автор «Введения», стремлюсь не столько представить Батая этаким аутсайдером от философии, сколько отметить трудности его рецепции и их причины. И они действительно были. Так, у Сартра Батай, которого он в «Одном новом мистике» именовал параноиком и фальсификатором и тексты которого окрестил «бойней философских слов», откровенно вызывал раздражение. Критика, хоть и более корректная, шла с позиций не только экзистенциализма, но и сюрреализма (Магритт, Бретон), с которым Батай порвал довольно рано, и католицизма (Марсель). Симона Вейль также была не против «отправить Батая на кушетку, не иначе как затем, чтобы тот прекратил свои посягательства на добропорядочную интеллектуальность», как писал биограф Батая М. Сюриа.

Утверждая интенцию батаевской мысли «вторгаться на чуждые ей недискурсивные территории», О. Тимофеева даже называет творчество Батая «своего рода мостом между современной философской теорией и тем, что называют классической метафизикой», а его самого — антифилософом, взламывающим традиционное философствование в духе «Воли к истине» Фуко или «Анти-Эдипа» Делёза и Гваттари.

Батай действительно если не первым, то одним из первых «пошел вслед за Фрейдом и стал работать над созданием альтернативной теории: он видел в эротизме феномен, не имевший собственного языка». Революционное по карамзинским временам «и крестьянки любить умеют» можно было написать на языке традиционного сентиментализма — для того же, чтобы говорить о доселе немоствовавшем эротическом, дать ему язык, нужно было изобрести этот самый язык. И этому языку удалось попутно объяснить, кстати, еще многое из нашей современности. Смерть, по Батаю, обеспечивает трансгрессивный выход в сакральное, и человеческому опыту «недостает смерти, она доступна восприятию только как фикция, как зрелище смерти другого» — не от этого ли развилось в наши дни такое болезненное и обсессивное внимание к чужой смерти, будь это мясорубка в банальных боевиках или же запретная death porno снафф-фильмов? «Самой близкой и непосредственной имитацией смерти являются сексуальные отношения, которые в человеческом обществе попадают под запрет». Разве не как дозволенная и безопасная сублимация смерти был реабилитирован секс уже в постмодерном обществе? Ведь о том, что превращение смерти в табу сопровождалось снятием табу со сферы сексуального, писал еще Джеффри Горер в «Порнографии смерти» (1955). «Принципиальное значение мысли Батая заключается в том, что, экспериментируя с философской или духовной традицией, наукой и литературой, он начинал создавать новый язык описания социальных и иных феноменов, актуальность которого стала очевидной уже после его смерти и остается таковой сейчас. В силу объективных причин Батай не мог предполагать, что после Второй мировой войны именно непроизводительная трата и потребление станут одной из главных объяснительных моделей рыночной экономики», — отмечает исследовательница куда более принципиальное соответствие с нашим временем.

Популярные книги

Наемник Его Величества

Зыков Виталий Валерьевич
2. Дорога домой
Фантастика:
фэнтези
9.48
рейтинг книги
Наемник Его Величества

Невеста

Вудворт Франциска
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
8.54
рейтинг книги
Невеста

Шесть принцев для мисс Недотроги

Суббота Светлана
3. Мисс Недотрога
Фантастика:
фэнтези
7.92
рейтинг книги
Шесть принцев для мисс Недотроги

СД. Том 13

Клеванский Кирилл Сергеевич
13. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
6.55
рейтинг книги
СД. Том 13

Я не князь. Книга XIII

Дрейк Сириус
13. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я не князь. Книга XIII

Сам себе властелин 3

Горбов Александр Михайлович
3. Сам себе властелин
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
5.73
рейтинг книги
Сам себе властелин 3

Сердце Дракона. Том 19. Часть 1

Клеванский Кирилл Сергеевич
19. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.52
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 19. Часть 1

Дракон

Бубела Олег Николаевич
5. Совсем не герой
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
9.31
рейтинг книги
Дракон

Профессия: ведьма (Тетралогия)

Громыко Ольга Николаевна
Белорийский цикл о ведьме Вольхе
Фантастика:
фэнтези
9.51
рейтинг книги
Профессия: ведьма (Тетралогия)

Мастер Разума IV

Кронос Александр
4. Мастер Разума
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер Разума IV

Его темная целительница

Крааш Кира
2. Любовь среди туманов
Фантастика:
фэнтези
5.75
рейтинг книги
Его темная целительница

Неудержимый. Книга XIX

Боярский Андрей
19. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XIX

Последняя Арена 9

Греков Сергей
9. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 9

Кровь на клинке

Трофимов Ерофей
3. Шатун
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
6.40
рейтинг книги
Кровь на клинке