Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой
Шрифт:
Посредники репетируют новые роли

Исторически местом карнавала бывала, как правило, рыночная площадь. На время праздника рутина торговых расчетов и сделок выворачивалась своей «изнанкой» – авантюрной свободой экспериментального лицедейства. В этих контрастных состояниях обнаруживало себя, по мысли Бахтина, «противоречивое становящееся единство» капитализма, который «как некогда „сводник“ Сократ на афинской базарной площади», сводил людей и идеи, релятивизировал социальные, культурные, идеологические миры, превращал «прежние формы жизни, моральные устои и верования в „гнилые веревки“, обнажая скрытую до этого амбивалентную и незавершимую природу человека и человеческой мысли» [91] . Амбивалентность и незавершимость – переживания по-своему требовательные, особенно когда внедряются в жизнь в небывало высоких «дозах», – субъект ведь может быть совсем не рад своей эмансипации от сложившихся, «слежавшихся» форм жизни, моральных устоев и верований. С учетом этой неоднозначности читательских реакций, роль посредников, обихаживающих вновь открытое пространство обмена, оказывается значительной, но и двусмысленной. «Сводничество» как-никак не слишком престижная профессия, даже если возводить ее происхождение к Сократу.

91

Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. C. 253.

Позиция книгопродавца подразумевает, как правило, откровенную заинтересованность: не чета просвещенному покровителю-вельможе, он озабочен почти исключительно получением выгоды. Этот принцип довольно вызывающе сформулировал немецкий издатель Георг Гёшен еще в 1802 году: «Написана ли книга самим Гёте, вложено ли в нее усилие исключительного таланта – для меня не существенно: торговец не может быть меценатом» [92] . Впрочем, нельзя сказать, что тоговец глух

ко всему, кроме грубо-корыстного расчета. Порой именно он тонко чувствует конъюнктуру еще только возможного, формирующегося, не осознанного в полной мере читательского интереса-запроса и, таким образом, содействует созданию новых «авторов», параллельно генерируя новые аудитории-публики. Хотя типичнее все же усилия эксплуатировать уже сложившийся спрос конкретной читательской страты, и выгоднее на таких условиях производить на свет тексты, максимально предсказуемые в своем эффекте, как то: «поваренные книги, катехизисы, партийные речи и брошюрки о путешествиях» [93] .

92

Schmidt S. J. Worlds of Communication. Berlin: Peter Lang, 2011. P. 152.

93

Язвительное выражение Х. – Р. Яусса. Цит. по: Dillon G. Rhetoric as Social Imagination: Explorations in the Interpersonal Function of Language. Bloomington: Indiana University Press, 1986. P. 15.

Помимо производителей и продавцов книг, активными посредниками между пишущими и читающими выступают «люди медиа» – в XVIII–XIX столетиях это, конечно, газетчики. С литераторами их объединяет общий интерес к современности, а также взаимозаинтересованность более практическая. «Cрастание» литературы и периодической печати началось в 1830-х годах и протекало настолько активно, что многим стало казаться: газета вот-вот заместит и отменит собой художественное письмо. Проза охотно забирается в газетные подвалы – отсюда французское название новой формы серийной публикации «роман-фельетон» (feuilleton – треть печатного листа, собственно, и есть обозначение подвала), а периодика так же охотно, хотя и с разбором, предоставляет романистам пространство для публикации. Благодаря этому своему изобретению, а также за счет печатанья рекламных объявлений Эмиль де Жирарден в 1836 году вдвое удешевил подписку на парижскую газету «La Presse», и его впечатляющий успех многим стал наукой. Секрет взаимного притяжения прост: популярность периодического издания помогает распространению художественного текста, а популярность романа способна резко повысить статус журнала (заполучить такого, к примеру, автора, как Э. Сю, – значит многократно умножить тираж [94] ). Очередной выпуск романа получали все подписчики одновременно – каждый месяц или каждую неделю – и так же одновременно читали. Это обеспечивало доступность произведения широкой аудитории и создавало у сторон литературного взаимодействия ощущение необыкновенно тесного, плотного контакта, а также взаимопроникновения социального опыта и опыта книжного. «Мы как будто бы получали регулярные письма или принимали в гостях благожелательного и наблюдательного комментатора (может быть, просто сплетника? в оригинале: kindly observant gossip. – Т. В.), который держал нас в курсе домашней жизни Никлби или Чазлвитов», – писал о Диккенсе автор некролога, опубликованного в популярной лондонской газете [95] . Cам Диккенс при жизни очень дорожил этим парадоксальным эффектом «близости на расстоянии» и, даже уже прославившись, продолжал придерживаться «несолидного» – помесячного – способа публикации, нимало не дорожа возможностью увидеть конец собственного романа, прежде чем читатель увидит его начало.

94

См. об этом: Мильчина В. Газета как книга: чтение газет во Франции в эпоху Реставрации и Июльской монархии // Теория и мифология книги. М.: РГГУ, 2007. С. 45–59.

95

Andrews M. Charles Dickens and the Performing Selves. Dickens and the Public Readings. Oxford: Oxford University Press, 2006. P. 17.

В своем стремлении привлечь и удержать внимание читателей романы отчаянно состязались с газетным сенсационным чтивом, и вопрос о том, какой из видов письма располагал большей силой воздействия, оставался спорным [96] . Энергия литературного вымысла и энергия факта то и дело мерялись силами, предполагая в адресате способность видеть их родство и их различие, все тоньше дифференцировать отношение к тому и другому. Со своей стороны, романист (и даже поэт!), чуждающийся контакта с периодическими изданиями, все чаще оказывался в позиции скорее исключительной и притом крайне невыгодной, чреватой безвестностью и безденежьем. Словом, к середине XIX века газетчик и литератор уже вполне уверенно «играют на одном поле», ориентируются на одного адресата и по-разному интригуют с ним.

96

«Всплывет ли в океане литературы книга, которая по своей волнующей силе могла бы соперничать с такою газетной заметкой: „Вчера, в четыре часа дня, молодая женщина бросилась в Сену с моста Искусств“?» Бальзак О. Гобсек. Шагреневая кожа. Отец Горио. М.: Эксмо, 2007. С. 106.

Этот новый режим контактности вызывал у наблюдателей-критиков разнообразные эмоции, нередко – растерянность, даже смятение. Их выражал, например, Сент-Бев в статье «О промышленной литературе» (1839), рассуждая о нарастающей неразличимости коммерческой беллетристики и подлинной литературы, об отсутствии четких критериев отнесения к той и другой и о невозможности обособления целевых аудиторий. Вообще жадный «аппетит» широкой публики к книге (прежде всего роману) культурной элитой не приветствовался, и соображения о том, что никем не руководимое, «неумеренное» чтение может быть совсем не на пользу и даже во вред здоровью, нравственному, а то и физическому, высказывались в печати довольно часто [97] . К группам риска относились когорты, за счет которых читающая публика прирастала быстрее всего, а именно женщины и молодежь. Их склонность читать самозабвенно, наивно и рассеянно, как бы грезя наяву, настораживала арбитров литературного вкуса, воспринималась как источник опасности и для самих читателей, и для культуры в целом [98] .

97

Богатый материал об этом содержит книга К. Литтау «Теории чтения. Книги, тела и библиомания», см.: Littau K. Theories of Reading. Books, Bodies and Bibliomania. Cambridge: Polity Press, 2006.

98

Вот как описывал сложившуюся ситуацию Кольридж: «В старые времена книги были оракулами веры; потом, по мере развития литературы, они превратились в почтенных наставников; потом опустились до уровня советчиков-друзей, а по мере того как число их множилось, пали еще ниже – до ранга забавных приятелей. Теперь, когда все как будто бы научились читать и все читатели готовы судить, многоголовая публика, магией абстракции превращенная в подобие личности, воссела, как самозваный деспот, на критический трон». Coleridge S. T. Biographia Litteraria. Vol. 1. P. 57, 59.

Свою миссию «филантропы словесности» видели в утверждении норм литературного вкуса, и нормы эти даже в постромантическом XIX веке формулировались в духе неоклассицистического универсализма. Цивилизующее попечение о «малых сих» (читателях) редко или почти никогда не предполагало желания вникнуть в специфические интересы этих «малых», и забота о будущем литературы традиционно осуществлялась исключительно под знаком сбережения наследства, охранительного отношения к «лучшему из того, что было помыслено и сказано» (в знаменитой формулировке М. Арнольда). Сетования по поводу упадка, каким грозило словесности погружение в «промышленное» состояние, были, разумеется, не беспочвенны, но пафос их слишком часто сводился к попыткам продвинуться в будущее через подражание прошлому. Как ни плох был «старый порядок», ставивший на пути доступа к книге серьезный ценз в виде сословных ограничений и наследственного культурного капитала, демократизация культуры ассоциировалась с издержками и бедами еще худшими.

Господам Журденам обоего пола настоятельно рекомендовалось поэтому: ни в коем случае не читать в том торопливо-рассеянном режиме, к которому популярный роман располагал и соблазнял. Желательно чтение неспешное, с остановками, так, чтобы непосредственное чувство чередовалось с прилежно формулируемой мыслью, трезвой оценкой и т. д. Вот, например, какой совет своим читателям, точнее читательницам, дает редактор популярного дамского журнала Godey’s Magazine (1838): «Какое бы произведение вы ни читали, для воспитания способности к суждению важно делать частые паузы, дабы вникнуть в подразумеваемое, выявить смысл и направленность отдельных частей текста, а по завершении чтения – оценить его в целом, включая нравственный итог, верность описанных чувств и своеобразие стиля» [99] . Воспитательные программы такого рода, в идеале, должны были сделать «просвещенного читателя» неотличимым от наставляющего его критика, – они формировали образцы культурно престижного поведения и в этом отношении были по-своему эффектвны. Но рыночная ситуация так или иначе требовала соотносить суждения вкуса с живыми реакциями, идущими

снизу, от «широкого», платежеспособного потребителя. Тот же, хотя и был склонен прислушиваться к авторитетным советам, в собственных правах нимало не сомневался. Поэтому воспитательные интонации в журнальных рецензиях причудливо перемежались с льстивым панибратством, а чувство превосходства над читателем оттенялось переживанием зависимости от него же. Контрастность такого рода особенно характерна для литературной культуры Нового Света, лишенной как опор, так и шор сословной традиции. Например, литературный рецензент журнала Southern Literary Messenger (1844) давал сам себе и своим собратьям следующий ценный совет: «В литературе, где автор и публика взаимно и непрерывно воздействуют друг на друга, важно изучать особенности читателя с тем же тщанием, с каким мы определяем своеобразные характеристики автора» [100] .

99

Цит. по: Machor J. L. Reading Fiction in Ante-bellum America. Informed Response and Reception Histories, 1820–1865. Baltimore: The Johns Hopkins University Press, 2011. Р. 48.

Даже еще более выразительный ориентир «правильного чтения» (он же и пример самодовольного педантства!) дает статья из лондонского журнала Sharp (1867), само название которой исполнено праведного пафоса – «Чтение как средство усвоения культуры»: «Прочитав первое предложение, – поверяет нам ее автор, – я некоторое время размышляю над ним, развивая, насколько могу, авторскую мысль и сжимаю сказанное, в той мере, в какой возможно, до единственного внятного и точного выражения. Затем я прочитываю вторую фразу и предпринимаю то же усилие. Затем я сравниваю их и размышляю над ними… ничто из текста, будь то поэзия или проза, история или описание путешествий, политический, философский или религиозный трактат, не должно ускользать от внимания и рефлексии». Цит. по: Gettellman D. «Those Who Idle Over Novels»: Victorian Critics and Post-Romantic Readers // A Return to the Common Reader / Ed. B. Palmer and A. Aldershot; Burlington: Ashgate, 2011. Р. 66.

100

Цит. по: Machor J. L. Reading Fiction in Ante-bellum America. P. 40.

Среди литературных посредников-просветителей должен быть упомянут, конечно, и учитель литературы: вскоре после появления новой читающей публики возникает «литература» как особый школьный предмет, совокупность дисциплинарно-педагогических практик. Встречно потребностям образования начинает формироваться школьный канон «изящной словесности» [101] , существенно расширенный сравнительно с тем, каким оперировала ранее классическая риторика. Новый канон переходит из-под патронажа церкви под патронаж государства и подчиняется новой функции – ретрансляции национальных ценностей, воспитания образцового гражданина. И здесь также импульс к насаждению культурной нормы вступал в состязательное отношение со стихийными практиками, которые пестовал развитый книжный и журнальный рынок. Выразительна в этом смысле позиция Дж. Р. Лоуэлла, популярного поэта и педагога, профессора в Гарварде. Как американец, он не мог жаловаться (в 1850-х годах) на распространение демократии, но высказывал сильное подозрение в том, что ее торжество может обернуться ее же упадком: «Стоит поразмыслить над тем, не способствовало ли изобретение печати, наряду с демократизацией знаний, унижению старинной демократии мысли… Требовательная привычка к размышлению была вытеснена вольной беззаботностью чтения, которая лишь расслабляет мускулатуру мозга» [102] . Но как соединить демократию мысли с демократией печатного станка? На этот вопрос не было готового ответа (как нет его и сейчас). Президенту того же Гарварда Чарльзу Элиоту принадлежат крылатые слова о «пятифутовой книжной полке», на которой можно-де уместить все книги, достойные преподавания и чтения. Судьба книг, не имеющих признаков каноничности или отмеченных признаками, канону противоречащими, складывалась непредсказуемо – в крайних случаях им могло грозить даже судебное преследование (что и произошло с «Госпожой Бовари», «Цветами зла», едва не произошло с «Листьями травы»). Впрочем, в условиях рынка скандальная известность могла послужить и дополнительной рекламой, то есть способствовать трансформации осуждаемого продукта – за счет его обсуждаемости – в высоко ценный и желанный. Роль посредников и в этом случае оказывалась исключительно важной, но амбивалентной, неясной зачастую даже им самим. В собственных глазах, они – просветители, воспитатели, жрецы высокого, дающие публике понять ее (может быть, временную) ограниченность. Но иногда они же видят себя иначе – как «вспомогательный персонал», услужающий той же публике в ее достижительских амбициях, усилиях самовыражения и самоутверждения.

101

См. об этом подробно в: Richardson A. Literature, Education, and Romanticism. Reading as Social Practice 1780–1832. Cambridge: Cambridge University Press, 1992. P. 31 и др.

102

Цит. по: Rubin J. S. The Making of Middlebrow Culture. Chapel Hill; London: University of North Carolina Press, 1992. P. 18.

Что же можно сказать, предварительно, о «буржуазном читателе» как субъекте перестраивающихся на новый лад литературных отношений? Он определял себя через принадлежность к пестрому, внутренне разнородному, аморфному срединному слою общества, который располагал, помимо обеспеченности и образованности, влиянием, голосом, социальным весом и притом сохранял свойства «неизвестной величины». Вовлеченность в широкий спектр коммуникативных практик, привычка к повседневному взаимодействию с печатной продукцией способствовали овладению набором языковых и эстетических навыков, гибких и непрестанно обновляемых. Буржуазный читатель по-домашнему рассредоточен (ведь он обращается к литературе на досуге, для удовольствия), но относится к чтению серьезно, как к одной из практик личностного саморазвития. Он готов прилежно внимать советам авторитетных наставников, но воспринимает их как профессионалов, работу которых сам же оплачивает. Он исполнен пиетета в отношении к литературному тексту, но склонен воспринимать его инструментально, если не сказать утилитарно: как средство разработки – освоения, присвоения, расширения – собственного опыта. При трепетном уважении к авторскому «гению», он в иных ситуациях не прочь поставить себя на одну доску с автором, примериться к его роли.

Взаимосвязь между характером институциональных отношений и пестуемого в их рамках воображения можно предполагать заведомо. Однако буквальные, прямые проекции социального в область эстетического едва ли продуктивны [103] . Поэтому своеобразие европейского литературного воображения XIX века мы попытаемся описать посредством четырех метафор.

Литературное воображение

«О том, чтобы без всякой цели воспринимать недействительное как действительное, не может быть и речи» [104] , – писал в свое время Вольфганг Изер, обсуждая механизм литературного воображения. В чем же может состоять цель этой причудливой операции? Точнее, по-видимому, говорить о множественности и исторической изменчивости целей – но говорить об этом и труднее.

103

И вдохновением, и предостережением в разработке этой темы может послужить недавняя попытка известного американского слависта У. М. Тодда осуществить операцию, очень сходную с той, что мы пытаемся осуществить в следующей главе на примере западной литературной культуры XIX века, – но только на русском материале. Статью «Хитрость русского романа» критик начинает с заявления о том, что со времен Э. М. Вогюэ западные наблюдатели связывали своеобразие русской классики с отсутствием искусственного формализма, эстетизма и в целом «буржуазной ориентации, характеризующей западный роман». Нетрудно предположить, что эта эстетическая неповторимость была обусловлена отсутствием «плотной среды условностей, характеризующей западное общество, или отсутствием формальных литературных условностей, характеризующих западное искусство». В самом деле, поясняет Тодд: русская читающая публика в XIX веке оставалась немногочисленной – сравнительно с западноевропейской и соотносительно с общей массой населения России: по оценке Достоевского, в 1863 году к литературной культуре был приобщен один русский человек из пятисот, но «данные о продаже и распространении литературы позволяют предположить, что скорее один из тысячи». Кроме того, «такие понятия, как буржуа и средний класс, к культурной элите можно применять лишь с крайней осторожностью, поскольку Россия оставалась по преимуществу аграрным обществом». В частности, профессионализм сознания и поведения (представление о литературе как основном виде деятельности и источнике средств к существованию, преданность этическим нормам профессиональной группы и т. д.) был распространен среди русских писателей куда менее, чем среди их западноевропейских современников. Отсюда вывод: причины повышенно-критического отношения русских романистов к буржуазности заключены не в особенностях «национального духа», а в институциональных особенностях развития (точнее, недоразвития) русской литературы, и «то, в чем европейские критики усматривают своеобычие русского романа, есть не более чем культурный пережиток» (Todd III W. M. The Ruse of the Russian Novel // The Novel / Ed. F. Moretti. V. 1. 2006. P. 402–404).

Вывод, с одной стороны, справедлив, с другой, грубоват, хотя бы потому, что на место справедливо отвергаемого мифа о культурной неповторимости подставлена модернизационная схема. Идея движения от «традиции» к «современности» сама нуждается в проблематизации или, по крайней мере, более богатой оркестровке.

104

Цит. по: Изер В. Акты вымысла, или что фиктивно в фикциональном тексте / Уффельман Д., Шрамм К. (сост.) Немецкое философское литературоведение наших дней. СПб.: Изд-во Санкт-Петербургского университета, 2001. С. 208.

Поделиться:
Популярные книги

Дворянская кровь

Седой Василий
1. Дворянская кровь
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.00
рейтинг книги
Дворянская кровь

Газлайтер. Том 16

Володин Григорий Григорьевич
16. История Телепата
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 16

Барон диктует правила

Ренгач Евгений
4. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон диктует правила

Стрелок

Астахов Евгений Евгеньевич
5. Сопряжение
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Стрелок

Шатун. Лесной гамбит

Трофимов Ерофей
2. Шатун
Фантастика:
боевая фантастика
7.43
рейтинг книги
Шатун. Лесной гамбит

Проклятый Лекарь V

Скабер Артемий
5. Каратель
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Проклятый Лекарь V

На границе империй. Том 3

INDIGO
3. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
5.63
рейтинг книги
На границе империй. Том 3

Новый Рал

Северный Лис
1. Рал!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.70
рейтинг книги
Новый Рал

Его наследник

Безрукова Елена
1. Наследники Сильных
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.87
рейтинг книги
Его наследник

Венецианский купец

Распопов Дмитрий Викторович
1. Венецианский купец
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
альтернативная история
7.31
рейтинг книги
Венецианский купец

Мастер темных Арканов

Карелин Сергей Витальевич
1. Мастер темных арканов
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер темных Арканов

Всплеск в тишине

Распопов Дмитрий Викторович
5. Венецианский купец
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.33
рейтинг книги
Всплеск в тишине

Начальник милиции

Дамиров Рафаэль
1. Начальник милиции
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Начальник милиции

Возвышение Меркурия. Книга 2

Кронос Александр
2. Меркурий
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 2