Литература как жизнь. Том II
Шрифт:
А Станиславский? «Дядя Костя был глуп», – услышал я у Алексеевых. «Станиславский понятия не имел о том, что такое метр длины, – пишет в мемуарах его сподвижник, Немирович-Данченко, – зато чувствовал каждый сантиметр сценического пространства». Как же так? Ведь написано в книгах о том, каким замечательным директором своей золото-прядильной фабрики был Станиславский. Как мог он директорствовать, не зная, что такое метр? Очевидно, актер убедительно играл роль директора (или невежественного простака – утверждал друг семьи Метальников), во всяком случае играл. Шаляпин знал по-английски не больше двух слов, но в общении с англичанами производил, говорят, впечатление владевшего их языком в совершенстве. Всеведение Сталина – эффект лицедейства: наш вождь, как Нерон и Наполеон, был незаурядным актером, умение производить впечатление – дар властителей.
Елизвета Владимировна с нами обращалась, как сыновьями. «Я – трюк! Я клоун!» – говорила она о себе. Мы с ней разыгрывали шарады, хохотали до упаду над её показами исторических
Это был вернувшийся из заграницы эмигрант Лев Дмитриевич Любимов, сын Председателя Государственного Совета, его семейная история послужила Куприну сюжетом для «Гранатового браслета». Лев Дмитриевич рассказал нам свою советскую историю, которую я уже видел в исполнении Елизаветы Владимировны, и первоисточник подражал копии. Одинокий старик, вернувшись на родину, оказался без прислуги. Нанял домработницу, и она норовила женить старика на себе. Этой дал расчет, нанял другую – та же история, и так одна за другой. Ему порекомендовали замужнюю, и замужняя ему предложила: «Вы не против, если я останусь жить у вас?» – «А как же ваш муж?!» – «Муж не возражает». Пришлось нанять пожилого мужчину. «Он ничего не умеет делать, ни готовить, ни убирать, ни стирать, – жаловался Лев Дмитриевич, – но хотя бы не пытается выйти за меня замуж». Из этой истории у Елизаветы Владимировны был сделан коронный номер, который гости требовали бисировать.
Показывала она и Михаила Чехова в роли Гамлета (похожим на старую бабу), изображала, каким был Михаил Булгаков (манерно странный, фиглярствовал, прикидывался то тем, то другим – вдруг с моноклем!). Множество живых театральных лиц прошло перед нами на алекссевской кухне. Вижу их имена в печати, преимущественно в мемуарах, и самому себе верю не без труда. Фигуры, поднятые на пьедестал, у Алексеевых находились от меня на расстоянии протянутой руки: Нина Алисова, Лариса Кадочникова, Варвара Сошальская, Владимир Сошальский, Владлен Давыдов, Евгений Моргунов… [1] Не только таланты, но и поклонники бывали у Алексеевых. Посчастливилось мне узнать зрителей-завсегдатаев, видевших несколько актерских поколений. Один раз не на кухне, а в Художественном театре, на просмотре «для пап и мам», оказался я рядом с «Дядей Гоней», Георгием Андреевичем Штеккером, родственником Алексеевых. Перед началом спектакля между рядами кресел проследовала мимо нас долговязая фигура мхатовца среднего поколения. «Здравствуй, Гриша» – приветливо сказал ему Штеккер. «Здравствуй, Гоня», – величаво произнес годившийся ему в сыновья. Георгий Андреевич вздохнул, словно измерил полученный им ответ по шкале времен: «Каждый сам себе Станиславский». А когда начался спектакль, Дядя Гоня, знавший толк в театре, вдруг тихо и восторженно прошептал: «Это – Лёличка!» На мхатовской сцене оказалась разыграна мизансцена, которую постановщик спектакля видел на алексеевской кухне.
1
Актеры при виде меня говорили: «Ты же будущий миллионер!». В школьном возрасте походил я на молодого Сталина, и актерская логика была такова: станут снимать о вожде многосерийный фильм, без меня не обойдутся. Но обошлись без самого Сталина. А теперь я и на себя непохож.
К актрисе, не состоявшей в театре и по-домашнему называемой «Лёличкой», приходили знаменитости сцены и экрана, а она, трюк и клоун, по ходу кухонной болтовни, осуществляла сценический показ легендарных ситуаций, сохранившихся в театральных преданиях. Побывал на алексеевской кухне известный кинорежиссер и, очарованный болтовней и показами, предложил хозяйке роль в своём фильме. Елизавета Владимировна взяла меня с собой на съемки. Надо было видеть выражение лица режиссера, когда один за другим он делал дубли. Искушенный в подборе актеров смотрел и, кажется, не мог поверить своим глазам: куда перед объективом девалось всё то, чем был он очарован за кухонным столом? А в моем сознании, уже усвоившем калейдоскоп талантов, кристаллизовалось представление о градации способностей: талант не означает безграничность дарований. У себя на кухне Елизавета Владимировна, как об актерах говорит Гамлет, показывала, а показ – не исполнение, лишь подсказка возможного исполнения. Удачное словечко ещё не текст. «У меня есть много блестящих фраз, – говорил один английский остряк, – но я затрудняюсь связать их вместе». Он был способен блеснуть, но не мог пламенеть. Показывать – прекрасно показывал Немирович-Данченко, однако никто не видел основоположника МХАТа в какой-либо роли. Жокей, победитель Европейского Кубка, Николай Насибов слез с седла, когда понял, что «потерял сердце» – лишился посыла.
Многие ли из творцов склонны следовать тургеневскому правилу «вовремя слезть с седла»? Один из трех примо-теноров, Пласидо Доминго, никак не освобождает сцену, наладился петь баритоном и, мало того, взялся за дирижерскую палочку.
Мы
Попали мы с женой и на прощальное, долгожданное представление, когда тот же Паваротти, обожаемый (по достоинству) певец, оскорбил зрителей: почувствовал себя не в голосе, не явился на свой последний спектакль и не счел нужным извиниться перед публикой. Обладал бы я способностью чувствовать другого человека, написал бы рассказ «Слава и смерть двух артистов».
На замену был срочно вызван из Милана молодой и малоизвестный тенор. Надо было видеть и слышать его, Личитру, прилетевшего прямо перед спектаклем, и зрители, кажется, заодно с ним дышали в такт, подбадривая, давай, давай, не робей, и гастролер заливался, превосходя самого себя в партии Каварадосси.
E non ho amato mai tanto la vita!
Уж и наградили его громоподобной ошеломляющей овацией, предназначавшейся капризному премьеру. Двадцать минут скандировал зал. Такого приема, в тени знаменитости, дублер, видно, и не ожидал – выйдя на занавес одеревенел, окаменел, застыл под бурей, перед шквалом, в лавине восторгов. Некоторое время спустя, месяц-полтора, в артистическом кафетерии я подошел к нему и представился как свидетель его триумфа. Надо было видеть озарившееся сиянием счастья лицо артиста. И он же вскоре стал жертвой пристрастия, от которого Дед Борис предостерегал Дядю Мишу – езда на мотоцикле. У дяди-пиротехника был первый, ещё ненадежный «железный конь», у Личитры – последней марки «Харлей». Как знать, возможно, тенор стал рисковать, чувствуя, что удавшийся ему tour de force неповторим.
Хоть никогда-а-а-а так не жаждал жизни, не жа-а-аждал жизни!
Мать моего друга снялась профессионально, однако незаметно, в шестнадцати эпизодах, самый заметный в роли Элеоноры Рузвельт, на которую она походила портретно, но поистине играть ей было дано в театре на дому, и тузы-режиссеры приходили к ней глотнуть эликсира наследственной театральности.
У Алексеевых услышал я магическое слово решение. «Нашел решение… Его решение…» Так говорили будто о научных открытиях, а подразумевали паузу, жест, взгляд. Решение получало воплощение в меру данных. Станиславский, по рассказам, производил впечатление земного бога. Такова была точка отсчета в оценке данных, что означало внешность, голос и органику – способность держаться на подмостках с полнейшей естественностью.
Алексеевы исповедовали творческий кальвинизм – избранные и неизбранные. Тебя принимали, усваивали и – не щадили, сжигали живьем, как еретика, которого отправил на костер непримиримый в делах веры Кальвин. Безжалостность семейного профессионализма испытал я на себе после того, как написал пьесу. Просто пьеса была мне не под силу, это я и без строгих судей сознавал, решил взять новаторством. Переживал я тогда период «шиллеровский», горение головы, как в «Былом и думах» – на сцене никого нет, калитка хлопает и скрипит. У меня была не калитка, а ворота зоопарка, на подмостках два действующих лица – Он и Она, рефрен «Данио ре-рио! Данио рерио!». Выстраданная мной драма вызвала у Елизаветы
Владимировны неудержимые пароксизмы смеха. В союзе с Ниной Ульяновной Алисовой она, доказывая, что я открыл давно открытое, представила меня Наталии Александровне Розенель, а та ради единственного зрителя провела прогон за столом пьесы для двух действующих лиц, в которой когда-то играла по специальному разрешению поклонника – Луначарского. Мой драматический дуэт принялись пародировать друзья. Сходили в зоопарк, увидели, что «danio rerio» это малюсенькая рыбешка из вида зеброидных, и начали меня подначивать внезапными, не к месту, возгласами «Данио рерио! Данио рерио!». Раны, наносимые моему самолюбию, пробовали залечить «Машка» и «Светка». Марина Пантелеева, актриса театра Акимова, представила меня Николаю Павловичу, знаменитому постановкой «Гамлета» в стиле иронического розыгрыша, как инонокласт он убрал из шекспировской трагедии Призрака, одну из сцен перенес в парную, а меня ошеломил повелением: «Позвоните мне в два часа ночи». Вызвал я Мирона, который не пародировал мою пьесу, считая «такую дребедень» ниже поношения. Мы с ним продержались до назначенного часа, и я услышал в телефоне бодрый голос и приговор: «Все зависит от того, сумеете ли вы пьесу полностью переделать». Я не сумел. Светлана Немоляева, уже начавшая сценический путь в Театре имени Маяковского, уговорила прочитать мой опус другого Николая Павловича – Охлопкова. Тот прочитал и рассердился: «Я с ним ещё поговорю!» У меня начался творческий кризис, из которого я так и не вышел. Через много-много лет спрашиваю у Васьки, что сейчас идёт в театрах. «Ахинея, – отвечает, – помнишь, вроде той, что ты сочинил». Всё же утешение: была у меня новация в жанре ахинеи.