Литературная Газета 6521 (№ 33 2015)
Шрифт:
Уж затопил мне вещие зеницы.
Утро Заратустры
Октябрь золотом струится между пальцев
Червонной жатвою, дождавшейся пера,
Наружу рвущейся, как варвары с утра
На копья смерторадостных данайцев.
Я будто царь-злодей да чудотворства раб,
С пактоловой косы сбирающий каменья...
Тю-ю... самородки! И утроив рвенье,
Голоднейший тиран свой множит сыпкий скарб.
Осенний Люцифер, прийди в мои объятья!
И сиганув сквозь рай, я Солнцу младший сын:
Покамест жизнь не требует причин,
Мой жреческий восторг – разумности проклятье!
Ось
Здесь холодно! Прекрасная чухонка,
Я счастлив и с тобой, и под тобой.
Гурьбой хмелеют ночи, им вдогонку
Святой Январь ударился в запой.
Как вал калёный Калевалы,
Твоей родимой стороны,
Прибой балтийский тешит скалы
Предвестьем ритмики весны.
И каждое провьюженное эхо
Со смехом на нордических устах
Лишь продолженье пламенной утехи:
Вакханки тень волнует финский пах,
Толкая нас к ревнивой ворожбе!
В избе кондовой, средь усопших роз,
Асклепиад Ад жертвует Тебе,
Чтоб излечить планетный сколиоз.
Пора меж волка и коня
(Vargtimmen)
В сосновых стойлах аромат навоза
И терпкий столп медовых конских снов –
Сгущённый Логос временных основ,
Что царствует над дифирамбом прозы,
Всё здесь слилось средь табора брахманов
До анапеста жадных под хлыстом,
Да пряным п'oтом пышущих пот'oм,
От бега и от грёз грядущих пьяных.
Ночь разогнала своры чванных еху,
Отныне каждый шорох – трубный глас!
Вот, кони, жёлто-жуткий волчий час –
Халкионический предтеча Бога смеха.
Вотан
«Была Церера», говоришь? Тебе нет веры!
Почто цвести Церере на губах?
Нет! Будто плешь луной польщённой шхеры
Троится крик троянский на холмах
Моей Германии – придушенной менады,
Истлевшей как ферула в Божью ночь.
Не разгадать нордической шарады,
Не превозмочь веков, бредущих прочь.
Нет! На устах чуждоплемённых магов,
Исполненных пророчеств на заре,
Другой Всевышний расцветал, и шагом
Другой двурушник мерил в январе
Фарсахи промороженной Европы.
За ним вослед, как в омут с головой:
Я чую вас опять, святые тропы,
В ихорных лужах, с пурпурной травой.
Повечерие
Сгустился день, и Слово смерти верно:
Рифмовано и нежно поутру,
Чтоб перенять зловещую игру
Расстриг-валов, безумствующих мерно,
Пока уходит плавно на покой
Царь-Гелий, мощь и благость воедино
Смешавши, растранжирив. Сам не свой
Скопец-Уран уже чернее сплина.
И, злобой прыща, восстаёт мой стих
Навстречу мраку, гуриям Корана,
Всем списанным у Нонна спьяну. Рано
Менад делить с Экстархом на двоих.
Теги: Анатолий Ливри
Предварительные итоги
Фото: РИА «Новости»
Прозу Юрия Трифонова я впервые прочёл поздно, и мне с ней трудно. Есть писатели, которые сразу очаровывают, прельщают – Булгаков, Набоков, Бунин. Юрий Трифонов же не очаровывает; он, напротив, отторгает от себя, не подпускает к себе.
«Превратиться в трифоновского
Юрий Трифонов принадлежит к большой советской писательской генерации «детей репрессированной элиты»; он был сыном видного революционера (из казаков) и впоследствии председателя Военной коллегии Верховного Суда СССР Валентина Трифонова (а потом «сыном врага народа»). Рана одна на всех, а способы её изживания расходились у разных писателей – в зависимости от устройства их личностей. Скажем, Фридрих Горенштейн избрал религиозно-метафизический подход, Василий Аксёнов – преимущественно эстетический, а Юрий Трифонов выбрал этику. Он был «человеком этики», неторопливым психологом и исключительно реалистом; он не мог позволить себе ни горенштейновскую мистерию, ни аксёновский карнавал. «Тридцать седьмой год» Трифонов истолковывал – в «Исчезновении», в других произведениях – как победу плохих людей над хорошими (на этом сходятся все его исследователи): бестелесных аскетов, мечтателей, спорщиков и подвижников вытеснили, а потом убили мясистые сталинские функционеры, коррупционеры, ловкачи и жизнелюбы. В семидесятые годы эта версия могла убедить; с тех времён прозу Трифонова принято хвалить за «нравственную составляющую». Я не восхваляю «нравственную составляющую прозы Трифонова», потому что я не доверяю «нравственной составляющей» как таковой; я люблю Юрия Трифонова, но отнюдь не за его идеалы.
О том, что это за идеалы, свидетельствует роман «Старик». Напомню его сюжет: Павел Евграфович Летунов, бывший ревкомовец (и хороший человек), мучительно переосмысливает прошлое. Он вспоминает Сергея Кирилловича Мигулина, казачьего вожака-полководца и крестьянского попутчика советской власти, расстрелянного ею же – по обвинению в измене и сепаратизме. Павел Евграфович осознаёт, что Мигулин тоже был хорошим человеком, потому что «не имел ни дома, ни денег, никаких ценностей, ничего, кроме пары сапог, казачьих шароваров с лампасами, коня и оружия». Как же так: хороший человек убит другими хорошими людьми? Всех соратников – и кровавого фанатика Шигонцева, и неумного доктринёра Орлика, и «гуманиста», расстреливавшего лишь по 18 заложников, и «прагматика», расстреливавшего по 150 заложников, – Павел Евграфович находит хорошими (ведь они ж бескорыстно хотели добра народу). И тут вторгается потное мурло быта: Павлу Евграфовичу надо идти на поклон к председателю дачного кооператива – дабы получить разрешение на вселение своих родственников в освободившуюся сторожку-развалюху. А председатель-то мало того что хамоват (не избежать унижений), он вдобавок старый враг Павла Евграфовича и плохой человек. В 1925 году Павел Евграфович вычистил его из партии за то, что тот – о ужас! – скрыл своё пребывание в юнкерском училище. Теперь недобитый гад рассказывает пионерам «о Гражданской войне», и не расстреляешь гада – такое огорченье…
…Моя злая ирония направлена не на Юрия Трифонова, а на его идеалы. Я, конечно, понимаю: в адском болоте чад горелых сковородок – с отчаянья – можно принять за аромат райской розы. Но ведь победа над адом начинается со спокойного осознания того, что в аду не бывает райских роз.
Юрий Трифонов мог обманываться; но он не хотел сознательно лгать – и потому дорог мне. В отличие от большинства советских писателей, подгонявших все ответы «под решения учебника», Юрий Трифонов был честен: если он не понимал чего-либо, он ставил на полях вопросительные пометки.