Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928)
Шрифт:
Афоризм есть одна из самых естественных и высоких литературных форм. Но и одна из ответственнейших, — потому что афоризм есть «сгущенная» мысль, нечто вроде вагнеровских мелодий по Вейнингеру. Можно допустить слабые мысли, целые страницы слабости в гениальнейшей книге. Слабость даже неизбежна в соединительных, связующих страницах. Но в афоризмах писатель не вправе ослабевать: это чистая мысль, без «клея». Нужно, чтобы постоянно ощущалось присутствие мысли, и чтобы слова, эту мысль выражающие, были «лучшими словами в лучшем порядке», как в стихах. Книгу афоризмов ведь и читаешь как книгу стихов, раскрывая ее на любой странице, с уверенностью везде и всегда найти что-либо достойное прочтения. И, как стихи, маленький
Книга афоризмов Григория Ландау имеет большое достоинство: подлинную остроту мысли. Но недостаток ее не менее велик: она неудачно написана, торопливо, невнимательно к слову. У Ларошфуко — и даже у Лабрюйера — мысль ранит, жалит, пронзает. У нашего автора она плохо отточена. Это тем более жаль, что книга его очень умна, иногда даже увлекательно умна. Но в ней встречаются и такие изречения, в которых до ума просто не доберешься. Ворох слов.
«Благородная сдержанность исключения оправдывает радостью духовного самообладания наслаждение эстетической одержимости».
Что это такое?
Невольно вспоминаем: «Так он писал темно и вяло…» Но ведь то был Ленский, «романтик», а афоризм есть форма ультраклассическая, в которой необходимы свет и точность. Мне кажется, что главный недостаток афоризмов Ландау в их постоянной отвлеченности. Он пренебрегает сравнением с зрительными образами, чем только и достигается «наглядность». Не блистает он и словесной находчивостью, хотя в его деле находчивость — или даже проще, остроумие — может помочь многому. «Le coeur a ses raisons, que la raison ne connait pas».
Если бы в этом «бессмертном» изречении Паскаля не было каламбура, оно едва ли оказалось бы столь бессмертно. Есть у Паскаля и пример значения наглядности: «Человек — мыслящий тростник». Конечно, воображение поражено здесь словом «тростник». Иначе ничего не запомнилось бы. Словесная удача поддерживает, усиливает мысль.
О характере «философии» Ландау когда-нибудь в другой раз. Но сегодня я хочу выписать несколько его изречений, которые могут убедить, что «Эпиграфы» стоит прочесть:
«Бессилие облегчает высокой душе роскошь беспристрастия».
«За надежду принимают и неопределенность отчаяния».
«Чудо есть чудо только для неверующего в него; для верующих в чудеса нет чудес».
«Жизнь губит людей» значит: «люди губят жизнь».
«Двояким бывает рок — чужой волей и собственным безволием».
«Тьма не осветима; свет ее только устраняет».
«Если близкому человеку надо объяснять, то не надо объяснять».
«Если человек повторяет себя изредка, — говорят, что он «повторяется». Когда же он повторяет себя постоянно, — говорят, что это — его стиль».
< «АВДОТЬЯ-СМЕРТЬ» Б.ЗАЙЦЕВА. – «РАСТРАТЧИКИ» В.КАТАЕВА>
О Борисе Зайцеве много писали в последние месяцы – по поводу его юбилея. Много и говорили. Но нельзя выразиться: спорили. О Зайцеве не спорят, – и не потому, что он был решительно выше споров, выше тех писателей, о которых вечно идут разногласия, а потому что таково его существо. Недаром к его рассказам так часто применяют эпитет «очаровательный». Подлинную, никакими средствами не приобретаемую «поэтичность» зайцевского творчества чувствуют все. И, право, эта поэтичность – слишком редкий дар, чтобы ее можно было не ценить. К Зайцеву «прислушиваются», насторожась и умолкнув, Будто бы говорят себе: послушаем, «насладимся», забудем, наслаждаясь, наши распри и споры.
«Очарователен» – по-прежнему и даже, пожалуй, больше прежнего – новый рассказ Зайцева «Авдотья-смерть», напечатанный в последней книжке «Современных записок». Читая его, все время думаешь: ведь это – сама Россия, может быть, односторонне воспринятая, но настоящая и не искаженная. Есть в России буйство и озорство. Есть рядом простота, спокойствие, та «каратаевщина», о которой досужие краснобаи недавно писали, что она лишь «классовое измышление». И есть еще пронзительная, всегда «не от мира сего», убегающая, ненасытная русская «грусть», та самая, про которую в знаменитой статье о Лермонтове говорил Ключевский. Она и одушевляет Зайцева.
«Авдотья-смерть» — печальнейший рассказ и, может быть, оттого это так остро чувствуется, что мы привыкли в повестях из теперешнего русского быта к тонам мажорно-барабанным, оптимистически-ликующим, или — при отсутствии их — к полнейшей внутренней растерянности. Зайцев сосредоточен и серьезен. Он ничего не обличает, ни в чем никого не упрекает. «Авдотья-смерть» могла бы быть напечатана в любом московском журнале. Цензору с ней нечего было бы делать, потому что Зайцеву как бы «неинтересно» все то, что может интересовать цензора. Для него это — мелочь, пустяки, второстепенное. Главное, единственное — судьба человека и его душа, точнее, те частицы человеческой души, которые ускользают от влияния переменчивого быта, не зависят ни от каких внешних условий. Быт в «Авдотье» описан тщательно, довольно подробно, очень искусно. Но прозрачность этих описаний, призрачность их никого в обман ввести не позволяют: «Авдотья-смерть» — не бытовая повесть. История этой бабы могла бы произойти в России когда угодно. Иначе сложилось бы существование, но все тою же осталась бы жизнь . Помещица не оказалась бы выселенной из своего барского дома, дочь ее чаще смеялась бы и ездила бы на балы, вместо того, чтобы молиться Богу. Авдотья, может быть, не так бы нищенствовала. Изменились бы частности, случайности . Но то внутреннее, что образует облик и черты народа и что исправляет его жизнь, конечно, не изменилось бы. А ведь Зайцев только об этом и пишет.
Имя Валентина Катаева мне встречается в первый раз.
Его повесть «Растратчики» напечатана в трех последних выпусках «Красной нови». Она мне показалась очень живой с первых страниц. Но последние главы не только живы, а почти совсем прекрасны.
Оговорюсь, что с точки зрения узколитературной повесть, может быть, и не очень замечательна. Никакой особой новизны, никакой литературной изобретательности в ней нет. Но за ней чувствуется одаренный человек, щедрый сердцем и умный. Выйдет ли из этого человека богатый художник, — кто знает? Но во всяком случае, уже и сейчас все, что бы он ни написал, окажется, вероятно, много привлекательнее какой-нибудь мертвечины, вроде тыняновского романа «Кюхля», который за сто верст «воняет литературой», — по тургеневскому выражению (да и не очень доброкачественной литературой).
«Растратчики» — рассказ о том, как некий советский бухгалтер с неким кассиром, забрав двенадцать тысяч казенных денег, принялись их пропивать и прогуливать, предчувствуя неизбежность конца, оттягивая его, страшась его, замалчивая и содрогаясь. Это — тема, излюбленная нашими новыми писателями. У Лидина, в книге, называющейся, кажется, «Корабли идут», есть такой же рассказ, тоже о кассире. Есть нечто подобное и у Ал. Толстого, у Никитина и других. Для Лидина тема оказалась подлинной находкой. Он своего растратчика описал так остро и «человечно», что даже недоумеваешь: тот же ли это Лидин, который тут же рядом ничтожен?