Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
Вот сравнение, которое может пояснить то, что я хочу сказать: Достоевский похож на блудного сына из евангельской притчи. Эта притча, кстати сказать, лежит в глубине его замыслов, но он и сам прожил свою подлинную, а не воображаемую жизнь, будто разыгрывая ее. «Домой, домой», — постоянный вопль всех его писем. Куда? В Россию, к своей земле, к своему народу. Но и приезжая в Россию из-за границы, или из Сибири, Достоевский не успокаивается: «Я хочу на запад, Алеша… Дорогие там лежат могилы», — говорит за него Иван. «Дома» он не бывает нигде. И оттого он ведет в своих книгах этот бесконечный «монолог в лицах», — как протяжную, противоречивую жалобу. Может ли человек прожить без Бога, может ли блудный сын покинуть свой дом и не умереть? Достоевский рассудком отвечал отрицательно, но сознание его двоилось, и соблазн «своеволия», как бы ни был он гибелен, не покидал его никогда. Блудных сыновей разного толка, разного рода очень много в нашем теперешнем мире… Для них-то Достоевский и родственен с первого слова, и дорог невыразимо. Если им говорят:
Еще два слова в заключение: у Достоевского есть где-то замечание: «человек измеряется способностью к самопожертвованию». Этой способностью, этим стремлением к жертве он в нашей литературе был наделен сильнее всех, — и именно это, — при всей разности натур, — так близко роднит его с Некрасовым: у обоих была неутолимая жадность к страданию. Легко с укоризной напоминать о мужестве и выдержке, брезгливо морщиться, указывая на сентиментальность, но вот когда «средь равнодушных наших дел» вспыхивает такой костер душевной лучистой энергии, то и понимаешь, что о возвышающем и очистительном назначении литературы можно говорить не только для красного словца. Сейчас как будто влияние Достоевского начинает падать. Некоторые считают это признаком того, что «мир выздоравливает». Отчасти это, может быть, и так — вопрос слишком сложен, чтобы мимоходом разрешать его. Однако, если Достоевского будут меньше читать, мир не только поздоровеет, но в какой-то доле и огрубеет, хотя бы, вопреки ожиданиям, и расцвели повсюду нежные цветы «чистого искусства». Над книгой Достоевского человек вырастает. Он острее и действеннее чувствует свое братство с остальными людьми. Он учится жертвовать собой. Если сейчас «человек человеку бревно», – как с горечью сказал Ремизов, – то Достоевский еще нужен миру, ибо на огне его слов все, что может сгореть, сгорает.
«ЧИСЛА». КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
О «Числах» было в последние месяцы немало толков — и печатных, и устных. Я, кажется, не ошибусь, если скажу, что толки эти шли, главным образом, по двум «руслам», касались двух вопросов: во-первых, есть ли у «Чисел» какая-нибудь положительная программа? во-вторых, почему они так интересуются смертью?
За общими рассуждениями о журнале остались в тени напечатанные в нем вещи. Позволю себе сейчас заняться именно этим, т.е. отдельными произведениями, отдельными авторами, не трогая вовсе тех вопросов, о которых я только что упомянул. Они таковы, эти вопросы, что, если их коснуться, — ни для чего другого ни места, ни времени не останется. Особенно — вопрос о смерти и о столь странном на первый взгляд «интересе» к ней: разве можно в газетной или даже небольшой журнальной статье эту тему затронуть, не упростив ее до крайности? Г.П. Федотов в «Числах» попытался это сделать: разобрать на пяти страничках, откуда возникает внимание к смерти; каково его отношение к культуре и как от опасного этого внимания избавиться… При всем таланте и проницательности этого автора, его, на мой взгляд, постигла в этой статье и, особенно, в заключающих статью бравурно-мажорных аккордах тяжелая неудача. Примем пример его как предостережение.
Относительно же программы «Чисел» следует сказать, что те, кто наличие ее в журнале отрицали, были бесспорно правы. Но «Числа», насколько мне известно, и не утверждали никогда, что программа у них имеется. Они твердо знали только, чего они не хотят. В перспективах положительных все оставалось еще неясно и расплывчато. Как Шатов из «Бесов», на вопрос, верует ли он в Бога, отвечает:
— Я… я буду верить в Бога.
Так приблизительно должна была бы насчет своей «программы» ответить и редакция журнала. Все, что в «Числах» делается до сих пор, есть, по-видимому, только подготовка почвы, подбор и отбор материалов, которые впоследствии позволят найти «направление».
Беллетристический отдел в новой, четвертой, книжке «Чисел» составлен чуть-чуть более тускло, чем в книгах предыдущих. Но все же он содержателен. Самое любопытное в нем — это, конечно, произведения и авторы, которые для журнала характерны, показательны, которые отчасти и составляют то новое, что «Числа» с собою несут. Ант. Ладинский, например, напечатал в «Числах» хороший рассказ — бледноватый, может быть, но на редкость чистый по стилю и замыслу. Однако к облику, к «физиономии» нового журнала рассказ этот решительно ничего не прибавляет. Я уверен, что его с радостью приняли бы и в «Современные записки»… Он не попал туда случайно, он мог бы там быть. А вот чтобы в «Современных записках» появились «Письма о Лермонтове» Юрия Фельзена или отрывки из «Пути правого» Шаршуна, правду сказать, представляется маловероятным. До сих пор, по крайней мере, вещей такого склада и рода в старейшем из эмигрантских журналов не появлялось. Отмечаю это без желания в чем-либо упрекнуть редакцию «Современных записок»: литературный консерватизм — дело почтенное, нужное, в наши дни особенно. Но несомненно все-таки вот что: рядом с «Современными записками» нужны были, значит, нашей здешней литературе и «Числа».
О Юрии Фельзене мне довелось писать недавно в связи с выходом его романа
Совсем в другом роде — Сергей Шаршун. На мой взгляд, редакция «Чисел» поступает неосмотрительно, печатая писателя, настолько своеобразного и до сих пор абсолютно никому не известного, такими маленькими «порциями». Было бы вообще лучше уменьшить количество имен в оглавлении и каждому автору предоставить больше места. По отношению же к Шаршуну это следовало бы сделать в интересе самих же «Чисел», ибо, выражаясь метафорически, в еще не выигранной игре журнала это один из важнейших его козырей. Лишь благодаря тому, что Шаршун уже не в первый раз печатается в «Числах», читатели могут составить себе о нем представление, — иначе могло бы случиться, что восхитительные главы из «Пути правого», посвященные любовным волнениям героя, прошли бы незамеченными.
Шаршун имеет больше общего с обычным традиционным типом «беллетриста», нежели Фельзен. Он не только «роется в самом себе», он рассказывает, описывает, передает диалоги, — одним словом, следует в манере повествования установленным образцам. Но внутренняя оригинальность его исключительна. Он напрасно ослабляет ее кое-какими «вывертами», которые при первом знакомстве легко принять за обычное, постылое литературное жеманничанье, — вроде непонятных капризов в расстановке знаков препинания. Шаршун очень любит Джойса, — как видно из заметки его о нем, помещенной в «смеси». Джойс знаки препинания почти вовсе упразднил, Шаршун же, наоборот, ставит их чуть ли не после каждого слова. Можно согласиться, что иногда запятые или двоеточие, поставленные там, где их не предусматривает грамматика, изменяют строение, ритм и, в конце концов, внутренний смысл фразы. Но в фразе «Наденькина сестра: стала боком» двоеточие ничего нового не дает и лишь наводит на мысль, что именно таких мнимых новшеств Шаршун и ищет. Это не так. У этого писателя — редкостное умение «видеть» и оживлять, окрашивать все увиденное в какой-то свой, сразу ощутимый тон. Одиночество, грусть… казалось бы, что можно еще о них рассказать того, что уже не было бы известно. Шаршуну это удается и, даже больше, ему удается окружить, «овеять» свой рассказ прелестью острой и неподдельной.
Эти два писателя — Фельзен и Шаршун — «вывозят», так сказать, беллетристический отдел «Чисел», давая ему по сравнению с другими журналами raison d’etre. К ним, с некоторыми оговорками, можно было бы, пожалуй, присоединить имя Р. Пикельного, автора «Идиллий и анекдотов». Но я пока воздержусь выражать свое мнение о нем: кроме того, что напечатано в «Числах», мне никаких произведений этого автора читать не приходилось, — и я не вполне уверен, что манерность — случайная и наносная у Шаршуна — не является для Пикельного чертой основной.
В поисках того, что для «Чисел» характерно, перейдем к другим отделам журнала. Из всего материала, помещенного в них, надо выделить три заметки Бориса Поплавского и любопытнейшие в качестве документа, искренние и серьезные «Рассуждения об Андрэ Жиде и эмигрантском молодом человеке» В. Варшавского. Останавливаясь именно на них, я миную и статью С. Франка о «правом и левом», статью Антона Крайнего и ответ на нее — Оцупа, заметки (вернее, «манифест») Н. Бахтина, — не потому, конечно, чтобы они сам по себе заслуживали меньше внимания, а потому только, что они не так «специфичны». В частности, очень приятно видеть, что Антон Крайний вновь соблаговолил обратить свой взор на литературу, — даже на стихи. Не часто это случалось в последнее время. Читая его разбор стихов Георгия Иванова, лишний раз убеждаешься, какой это интереснейший критик, — и лишний раз жалеешь, что он, с едким и сильным своим умом, все теснее ограничивает свой кругозор и все упорнее притворяется не понимающим того, что понять вовсе не трудно.