Литовский узник. Из воспоминаний родственников
Шрифт:
– Не могу сказать плохого. Не лодырь, не балтяший какой. Что косить, что пахать, на тракторе, видела давеча, картошку проезжал. Клавдя не нахвалится: «Уж младшенький то мой, младшенький то мой…» – Да она всех своих хвалит. Правда, уважительный такой. Приходил по весне. Просила я у Клавди сирени белой кусток, дак он принес. Вместе сажали. Все как надо сделал. Ловко у него получалось. Потом говорит: «Эта сирень самая красивая будет в вашем саду», – и улыбнулся добро. Поглянулся он мне тогда.
– Ну вот, все ты примечаешь, – Иван встал из-за стола, пошарил в карманах висевшей на стене
– Пашка парень дельный, есть в нем корень, это главное. А за Настю не беспокойся, разберется, голова у нее на месте. Все идет как надо. Сладится у них, только радоваться надо. Да рано об этом разговор заводить.
Марья подошла, взяла его за руку, с грустью заглянула в глаза, заморгала влажными ресницами:
– Разве я не рада, да ведь одна она у нас, только раздумаюсь, что двадцать ей скоро, взрослая уже – отчего то грустно делается.
Матери, бабушки уже загоняли домой детей и внуков, но которые постарше еще бегали по полю за деревней. Оттуда доносились их звонкие голоса, удары по мячу; еще играли в лапту, стучали рюхи, летал, кувыркаясь, над дорогой, «поп-загоняла», но постепенно стихали звуки и наступала тишина.
Вдруг за околицей широко раскатилась заливистая трель гармошки, зазвенел озорной девичий голос:
Я под горочку спускалась,
Не могла к ручью пройти.
Пойду к маменьке спроситься,
За кого замуж пойти.
И тут же в два голоса ответили ребята:
Ты пойди на ту реку,
Где пенька моченая,
Прилетит к тебе дружочек,
Как ворона черная.
Настя с Нютой подошли, когда танцы были в полном разгаре. Кружились пары, слышались веселые шутки, смех. У края дороги, возле столика с голубым патефоном, сидел на табурете деревенский гармонист Левка Родионов и, чуть склонив голову вбок, напустив на лицо меланхолию, играл «Барыню». Игривые переливы плясовой становились все громче, убыстрялись, зазывали в круг. За девчатами вступили парни, и поднялся такой топот, что слышно было с другого конца деревни. Старуха Палюлина глядела из окна на веселую пляску, бубнила под нос: «Вот оглашенные, не наработались за день, ноги, что ли, у них железные». Потом нарочито-сердитым голосом кричала через ограду: «Долго вы топотать будете! Медом здесь, что ли, намазано, неугомонные!»
Левка начал кадриль, и запыхавшийся Пашка Шишов подлетел к Насте. Пригласил, отошел напротив в свой ряд, только ей улыбнулся.
Перехватив ее талию правой рукой, Пашка легко, быстро кружил Настю в повороте. Она отклонила голову назад, полуоткрыв рот, тихо смеялась от чего-то, и Пашка не мог отвести глаз от ее милого лица.
Склонясь к самой гармони, будто вслушиваясь в ее напев, задумчивый, серьезный Левка без устали играл вальс, польку, мазурку, но чаше – любимую всеми кадриль. Затем опять завели патефон и полились напевные, мягкого ритма, звуки старого танго, песни Утесова.
Танцы еще продолжались, а Настя с Павлом, прогуливаясь, пошли по дороге через мост, свернули к омуту, сели на широкую доску нырялки у берега.
Угасающая заря золотила небо на западе, а на земле было еще светло, покойно. Плескала сонная рыба, шумела вода за плотиной, негромко разговаривали ребята на мосту. Белый туман сгущался над водой, синеватыми искрами мерцала мокрая от росы трава.
– Хорошо у нас, правда, Паша? – Настя чувствовала в душе какую-то необъяснимую, счастливую радость; все вокруг представилось ей невыразимо прекрасным, необходимым, как сама жизнь.
– Хорошо, – ответил он. – Или привыкли мы, а кажется, лучше нашего места нигде нет. Правда, другого-то мы не видали.
На плотине что-то бухнуло в воду, долетел сердитый хрипловатый голос:
– Не видишь куда даешь?! Правей держи!
– Савелий Петрович с Васькой. Поздно ложатся, все копошатся со своим хозяйством, – сказал Пашка.
– На-а-стя-а, я побежа-а-ла, завтра не опозда-ай, – донесся с другого берега голос Нюры; с пластинками под мышкой она спешила домой.
За плотиной шумела вода, пыхтел паровоз в лесу на железной дороге, коротко брехнула где-то собака, хлопнула калитка. Со скрипучим шорохом пролетела пара уток. Однако шумы эти не воспринимались как звуки, не нарушали царящую вокруг вечернюю тишину – глубокую, пленительную, с острыми запахами сырого тумана, дышащих трав, свежего сена.
Они шли вдоль деревни к ее дому, остановились у калитки под широкой темной кроной высокого клена. Настя прислонилась спиной к изгороди, посмотрела на светящиеся окна с белыми кружевными занавесками.
– Мама не спит, вяжет или шьет что-нибудь, – она обернулась к Пашке.
Настя смотрела на него, и чувство близости, любви наполняло ее сладкой истомой. Словно угадав ее состояние, тайное желание, Пашка потянулся к ней лицом, но, встретив светлый, чистый взгляд расширенно-зовущих глаз, остановился изумленный. Тогда она обняла его одной рукой за шею, поднялась на носках и поцеловала. Прижалась к нему на мгновение, оттолкнула, скользнула из объятий и побежала к дому. Обернулась, весело махнула рукой, засмеялась, и голубой ситец ее платья растаял в тени. Хлопнула калитка, отстучали по твердой дорожке ее каблучки, и все стихло.
Пашка вдохнул полной грудью свежий воздух, посмотрел на небо. Заря угасала, но свет ее уже перебегал за горизонтом к востоку, и Пашка знал, что не пройдет часа, над лесом запылает огонь, небо окрасится голубизной и золотые лучи заскользят по темным кронам деревьев. Взойдет новая заря.
Не знал он только того, что уже близок день черной беды, который похоронит счастливые надежды и потребует всего его мужества и другой любви – к своей Родине.
Глава 4
Первый день войны пришел в Староселье с чистым восходом солнца. Быстро таял туман над рекой, ароматные пары подымались от высыхающей травы, за поля уходило колхозное стадо. Было воскресенье, но многие работали.
За полдень в середине деревни громко, тревожно забили в пожарный рельс. Бросив работу, все поспешили на его зов; у врытого в землю столба с подвешенным куском рельса стоял мельник Савелий Петрович и часто, как в набат, бил в него железным стержнем. Не дожидаясь всех, он выпрямился, обернулся к собравшимся. Все смотрели на него с тревогой, недоумением. Лицо его было суровым, жестким.