Литума в Андах
Шрифт:
– Тебя просто мутит, Уаркая, – искренне посочувствовал кто-то.
– Не могу идти, черт подери, – все еще отнекивался Альбинос. Его грустный голос совсем не походил на тот, каким он кричал в погребке. Он, наверно, говорит как человек, который знает свою судьбу и смирился с ней, подумал Литума.
– Тебя просто мутит, – ободряюще повторил кто-то. – Не беспокойся, Уаркая, мы тебе поможем.
– Я тоже набрался, господин капрал, – подхватил Томас, все еще сжимая его руку. – Только по мне незаметно, у меня хмель играет внутри. Да и мудрено было не набраться, ведь мы выпили по пять рюмок писко.
– Ты убедился, что я был прав? – Литума поискал глазами своего помощника и обнаружил, что тот сидит страшно далеко от него, хотя при этом сжимает его
– Этой ночью я столько выпил, что не смогу даже думать о тебе, – сказал Томасито. – Нет, я ничего не праздную, это господин капрал, он тут попал в уайко, но уцелел. Ты только представь себе, Мерседес, дорогая, что было бы со мной, если бы я остался на посту один и мне некому было бы рассказывать о тебе. Уже из-за одного этого сегодня стоило напиться, любимая.
Его взяли под руки и вели к дверям барака, почти несли на весу, но никто не подталкивал, не торопил его, хотя их было так много, что под напором тел скрипели и трещали деревянные топчаны по обеим сторонам прохода. Прыгающие лучи фонарей на мгновенье выхватывали из темноты лица, наполовину скрытые шарфами, низко натянутыми шерстяными шапочками, железными касками. Литума узнавал их и тут же забывал.
– Этот козел Дионисио дал мне какой-то яд вместо анисовой. – Альбинос хотел разъяриться, но получилось жалобно. – Или эта ведьма донья Адриана подлила мне в рюмку отравы. Меня всего ломает.
Все хранили молчание. Никто не произносил ни слова, но это грозное молчание говорило Литуме о многом. Капрал тяжело дышал, ловя полуоткрытым ртом воздух. Так вот как это было. Все это кривляние, вызывающее поведение, приступы бешенства Альбиноса – все это на самом деле было из-за мерзкого пойла, которое ему наливали в кабаке. Вот почему он нес несусветную чушь и был так взвинчен. И вот почему никто не обращал на него внимания, когда он всех задирал. Ну конечно, конечно, как они могли на него обижаться, если сами привели его в такое состояние. Для них он уже был наполовину мертв, этот Касимиро Уаркая.
– Снаружи, должно быть, собачий холод, – поежился Томас.
– Да нет, терпимо, – отозвался кто-то. – Я только что выходил отлить, так там вроде ничего.
– Это тебя выпивка согревает, приятель.
– И хорошо, что тебя мутит, Уаркая, не почувствуешь ни холода, ничего.
Они его несли, вели, поддерживали, передавали с рук на руки, и Литума быстро потерял его из виду: его поглотила смутно различимая в темноте толпа людей, дожидавшихся у барака. Они переходили с места на место, переговаривались, но как только увидели Альбиноса, замолкли и замерли, так же, подумал Литума, как вдруг замирает толпа у церкви, когда распахиваются двери и выносят Христа, Богородицу, святого покровителя и начинается крестный ход. В холодной ночи, торжественно мерцающей россыпями звезд, в окружении густо темнеющих гор, среди почти невидимых бараков наступила такая глубокая, такая благоговейная тишина, какая, вспомнил Литума детство, наступала раз в году, когда начиналась пасхальная служба. Как же далеко теперь эти мессы и как далеко от него побагровевшее лицо Томасито. Он прислушался и уловил голос Уаркаи, которого все дальше относила от него толпа:
– Я вам не враг и не хочу быть ничьим врагом. Это все яд! Дионисио меня отравил! Дал мне пойло, которое приготовила его жена. Из-за них я нес всю эту белиберду.
– Мы знаем, Уаркая. – Его успокаивали, хлопали по спине. – Не порть себе напрасно кровь, приятель. Мы тебе не враги.
– Мы все тебе благодарны, брат, – сказал кто-то так мягко, что почудилось – женщина.
«Да, да, благодарны», – подхватили другие голоса, и Литума представил, как закивали десятки голов, подтверждая свою благодарность и любовь к Альбиносу. Никто не командовал, но каждый знал, что надо делать, и толпа сразу, как один человек, тронулась в путь; не разговаривая, не перешептываясь, слаженно, слитно, охваченные единым чувством, единым трепетом, они шли по дороге,
– Что, Касимиро Уаркая уже умер?
– Лучше не разговаривай.
Но другой сосед, слева, едва слышно пояснил:
– Чтобы его приняли хорошо, он должен достичь дна шахты живым.
Они сбросят его в шахту живым, в полном сознании, догадался он. Погруженные в свои мысли, в глубоком молчании они отведут его наверх, крепко держа под руки, подхватывая, когда он споткнется, утешая и подбадривая его, объясняя, что не испытывают к нему никакой ненависти, а, наоборот, ценят и благодарят его за то, что он для них делает; и когда дойдут до зияющего устья и осветят его фонарями, тогда под заунывный свист ветра они попрощаются с Уаркаей, и спихнут его вниз, и услышат удаляющийся вопль и глухой удар в глубине, и поймут, что он разбился о камни на дне шахты, достигнув предназначенного ему места.
– Он уже ничего не чувствует, ничего не соображает, – сказал кто-то, словно озвучив его мысли. – Капрал Литума в нокауте.
Тимотео Фахардо вовсе не был моим первым мужем, мой единственный законный муж – Дионисио. С Тимотео мы просто сошлись. Моя семья на дух не принимала его, да и все в Кенке терпеть его не могли. Хоть он и освободил их от пиштако Сальседо, никто не захотел помочь ему уговорить моего отца, чтобы тот разрешил нам пожениться. Напротив, все только подзуживали отца, еще больше натравливали его на Тимотео: «Ты же не позволишь, чтобы твою дочь взял этот черный носатый урод? Знаешь ведь, как говорят: такие – все конокрады». Поэтому нам ничего не оставалось, как сбежать. Мы решили идти в Наккос. Стоя на краю ущелья, откуда видна вся деревня, мы прокляли этих зловредных людей. Больше я никогда не возвращалась в Кенку. И никогда не вернусь туда.
Я не соглашаюсь и не возражаю, я молча смотрю на эти горы и думаю о своем, сомкнув губы. Но не потому, что мне неприятны вопросы. А потому, что прошло много времени. И я уже не знаю точно, были мы счастливы или нет. Наверное, все-таки в первое время были, пока я думала, что ровная жизнь и скука – это и есть счастье. Тимотео нашел работу на шахте Санта-Рита, а я ему стряпала, стирала, и все нас считали мужем и женой. Тогда не как теперь: в Наккосе было много женщин. И когда, случалось, приходил со своими плясунами и помешанными Дионисио, все женщины в поселке тоже начинали сходить с ума. Мужья и отцы, бывало, охаживали их по спинам кнутами и палками, да только они все равно бегали за Дионисио.
Что было в нем такого, в этом толстом пьянчужке, что они позволяли себя охмурять? Слухи, пересуды, окружавшая его тайна, веселый нрав, пророческий дар, оплетенные бутыли ароматного писко из Ики, которые он привозил с собой, а может, его красноречие, в котором никто с ним не мог сравниться. Его знали по всей сьерре, без него не обходилась ни одна ярмарка, ни один храмовый праздник в деревнях вокруг Хунина, Аякучо, Уанкавелики и Апуримака. А точнее сказать – без них. Ведь Дионисио ходил тогда с целой свитой музыкантов и танцоров из Уанкайо и Хунина, которые никогда с ним не расставались. И кроме того, с ним всегда была орава этих помешанных – разнузданных бабенок, днем они готовили еду, а по ночам бесились и вытворяли всякие пакости. И пока эта пестрая шумная гурьба, колотя в барабаны, дуя в кены, бренча на чаранго, не входила, приплясывая и притопывая, в деревню, праздник не начинался. Их приглашали повсюду, вечно они куда-то шли, откуда-то возвращались, словом, несмотря на свою дурную славу, везде были желанными гостями. Из-за чего у них была дурная слава? Якобы они делали всякие гадости, были исчадьями ада. Поджигали церкви, обезглавливали статуи святых и Богородицы, крали новорожденных младенцев. Всё это злые языки. Многие завидовали Дионисио и клеветой мстили ему за популярность.