Ливонская война
Шрифт:
— Не пужайся меня, Василь Григорьевич, — униженно выговорил человек и, поднявшись из-за стола, поклонился Ваське.
— Кто таков? Откель меня знаешь? — с опаской спросил Васька.
— Савлук я… Дьяк княжеский. Помнить меня должен, Василь Григорьевич.
— Не помню! — зло бросил Васька и, отойдя от стены, наклонился над девкой, принялся одёргивать её задранную рубаху. — Пошёл вон, — сказал он грубо дьяку, укрыв подолом голые девкины ноги, — и гляди, голова разом с языком отлетит! Ведаешь, кому она?..
— Догадываюсь…
— Вот и гляди… — от довольства, что нашёл,
— Не помрёт, — сказал услужливо дьяк. — Оморочь нашла на неё.
— Пошёл, пошёл! — раздосадовался Васька, видя, что дьяк не думает уходить. — И пошто ты тут очутился? Пошто? — на миг забыв о девке, подозрительно повернулся он к дьяку.
— Я уж полночи тут, — ответил дьяк и вдруг потребовал: — Сведи меня к государю, Василь Григорьевич.
— Что?! — подхватился на ноги Васька. — Разумеешь, блазень, свои слова?
— Разумею, Василь Григорьевич… Оставь девку… Очнётся — сама уйдёт. Не до девок ноне… Крамола плодится в сем доме. О том тщусь поведать государю, и ты сведёшь меня к нему, Василь Григорьевич! А не сведёшь, то и ты, стало быть, заодно с крамольниками, бо ты також пестун сего дома!
Карамазая Васькина рожа стала серой, как рубаха лежащей на полу девки. Видать, его не больно ретивый и трезвый ум всё же сумел уяснить сказанное дьяком, и Васька струхнул…
— Тяжёл государь, — сказал он, враз присмирев. — Спит… Паче башку на плаху, чем разбужать его. А как в заутро?
— Бог весть, что станется со мной до утра?! Покуда сердце и ум во мне живы, хочу обсказать государю всё, что ведаю.
На полу шевельнулась девка, приподнялась на локтях, медленно повела вокруг глазами… Увидела Ваську — память враз вернулась к ней. Она рванулась в сторону, наткнулась на стену, затравленно вжалась в неё…
— Ступай прочь, — буркнул ей Васька и тоскливо сморщился.
Девка поднялась, оправила рубаху, шагнула к двери, а Васька, скосившись на неё жадной косиной, не удержался, перехватил её у двери и неловко поцеловал в губы.
5
Даже хмельной сон Ивана был чуток и тревожен. Стоило Федьке Басманову подойти к его изголовью, как по его лицу тотчас пробежала лёгкая дрожь, и под веками катнулись крупные голыши глаз.
Федьку страшила эта необычайная чуткость Ивана. Ему всегда казалось, что к этому причастны какие-то иные силы, неземные и нечистые… Он и сейчас с жутью подступил к нему: горло тяжело забило комом… Федька хотел кашлянуть, но получился стон.
— Цесарь… Человек к тебе.
— Какой человек? — не открывая глаз, зло спросил Иван.
— Старицкий дьяк. Дело у него…
— Вышвырни его вон, — выцедил сквозь стиснутые зубы Иван.
— Дело у него, — не отступался Федька. — Больно важное, цесарь!
— Вышвырни его! — подхватился Иван и выпучил глаза.
Федька попятился к двери… Иван в ярости порыскал глазами, ища, чем бы запустить в Федьку, — Федька покорно ждал, — но под рукой ничего
— Что за дело? — спросил он глухо.
— Хочет дьяк о крамоле известить… Вызнал он лихие дела Ефросиньины. Я пытал его, да отрёкся он от меня. Хочет лише тебе в глаза поведать.
— Приведи, — так же глухо сказал Иван и, поднявшись с подушек, сел на постели, свесив к полу свои длинные ноги.
Федька ввёл дьяка. Дьяк опустился на колени, припал лбом к полу.
— Встань, — раздражённо сказал Иван. — Ты потревожил мой сон не затем, мню, чтоб изводить меня своими поклонами? Говори…
— Неправды великие измышляют на тебя, Государь, в доме сем! Офросинья-княгиня воздух дорогоценный шила в Троицкую обитель… На воздухе том писано шитьём: «Сии воздух сделан повелением благоверного государя Володимера Андреевича, внука великого князя Ивана Васильевича, правнука великого князя Василия Васильевича Тёмного». И воздух тот она многим на глаза кажет, вот, деи, кто государь истинный, и подучает шепотников словами теми. Како ж мне, слуге твоему, таковое во ум не взять было да не раздумать — на добро иль на лихо сие деется?! Да како ж мне, раздумав, глазам твоим таковое не явить?!
Иван слушал дьяка, вонзив растопыренные пальцы в своё лицо: два оголённых глаза, словно выдавленные из глазниц, страшно смотрели из узких просветов между пальцами, но ещё страшней была его тень на противоположной стене, на которую нет-нет и поглядывал дьяк. Должно быть, эта страшная, уродливая тень, шевелящаяся от колеблющегося пламени единственной горевшей в спальне свечи, вызвала в дьяке какие-то иные чувства и мысли — совсем не такие, с какими он пришёл сюда, и он вдруг умолк.
— Что, дьяк?.. — отняв руку от лица, мрачно усмехнулся Иван. — Никак заколебалась твоя совесть? Жалеешь, что пришёл ко мне? Мнишь, не то войдёт в мою душу, что ты хотел бы?! Боишься, что злобу вселишь в мою душу и она ослепит меня?!
— Боюсь, государь, — прошептал дьяк.
Иван пренебрежительно хохотнул…
— Мнишь, лише сейчас придёт в мою душу злоба?.. И ты первый вселишь её в меня?! Ты принёс каплю…
— Капля море переполняет, государь…
— Ступай прочь от меня, — насупился Иван. — Ступай, коль душа твоя праведного зла страшится! Мне не потребны доносчики. Ступай!
Дьяк понуро пошёл к двери… Федька Басманов выжидающе замер. Знал он, как безмерно притворен царь, и не верил, что он на самом деле намерен отпустить дьяка. Этот дьяк, так искренне преданный ему и каким-то чудом уживающийся в Старице, где преданность царю негласно считалась изменой князю, мог стать для Ивана как раз тем человеком, о котором он постоянно мечтал, вспоминая и нередко рассказывая Федьке о дьяке своего отца — Яганове, которого тот держал в Дмитрове, в уделе своего самого злонамеренного брата Юрия. Этот дьяк не только сам вынюхивал крамолу в уделе князя Юрия, но и склонил к измене многих его служилых людей, от которых дознавался обо всех изменных делах и задумах удельного князя. Благодаря этому дьяку Василий довольно легко справлялся со своим непокорным братцем и до конца своей жизни держал его в узде.