Лобное место. Роман с будущим
Шрифт:
– Тише! Идиот! Что ты орешь на всю улицу?!
– А ты видел, как она на меня смотрела? Как будто уже влепила мне «десятку» по пятьдесят восьмой «прим»! Но я им не холуй! Если ты не снимешь эту сцену или выбросишь ее потом…
– Да не выброшу я, не выброшу! Это лучшая сцена сценария, но ее не было в предыдущих вариантах! Когда ты ее придумал?
– Не твое дело, – сказал я, остывая. – Ночью придумал…
– Ночью? Дай тебе бог таких ночей побольше, старик!
Я не возражал.
Через год, когда фильм «Несовершеннолетние» собрал в прокате пятьдесят миллионов зрителей и Бюро пропаганды советского кино послало его создателей в поездку по стране, не было ни одной заводской или фабричной аудитории, где бы женщины не вставали и не говорили, что наконец-то в кино показали хоть
– Подростки играют в карты и грабят прохожих? Отцы-алкоголики? Откуда авторы такое взяли? Я каждый год езжу по стране и ни разу такого не встречал!
Конечно, я мог бы дать ему адрес болшевского магазина, где работала моя Аленушка. Но если бы он там и появился, вряд ли она бы с ним поехала.
9
– Передохнем? – спросил Мастер.
Я согласился.
Он ушел на кухню. Я слышал, как там закипел чайник и как Мастер говорил с кем-то по телефону. Потом он вернулся с двумя чашками какого-то черного, как кофе, напитка и большой круглой коробкой с печеньем и шоколадными конфетами – как ни странно, «Мишкой на Севере», «Аленушкой» и «Мишкой косолапым».
– Слава богу, они уже в кэмпе, в лагере, – сообщил он с явным облегчением. – Представляешь, четырнадцатого июля сыну исполнилось шестнадцать лет. А я в это время был в Европе, говорю им по телефону: прилетайте в Париж, тут вся Франция будет отмечать эту дату – четырнадцатое июля, взятие Бастилии. В Париже на всех площадях – оркестры, танцы, вечером фейерверки. Чем не день рождения? А сын говорит: нет, я не могу, я еду в кэмп заниматься нейрохирургией. Представляешь? Этот кэмп – какой-то лагерь для чокнутых на науке, они там занимаются микробиологией, нейрохирургией, роботомоделированием и еще хрен знает чем! Теперь он поехал туда на вторую смену… Что ты уставился на эти конфеты? Это из русского магазина в Филадельфии, попробуй, в Москве таких не найдешь. А пить мы будем не кофе, а цикорий, это по вкусу почти то же самое, но куда полезнее…
Когда он говорил о сыне, который пожертвовал Парижем ради лагеря для юных вундеркиндов, в его голосе была скрытая гордость, а когда о конфетах из Филадельфии – усмешка и сарказм. Впрочем, конфеты оказались вкусными, чего не скажешь о цикории. Но я не комментировал, я ждал продолжения рассказа, думая: боже мой, нужно было лететь Америку, чтобы совершить путешествие в прошлое нашего кинематографа…
– Поначалу я очень обижался на Алексея Павловича, директора Дома творчества, за то, что он селил меня не в главном корпусе, где жили классики, а в одном из стареньких деревянных коттеджей, – сказал Мастер, отпив цикорий из чашки с красным клеймом «КГБ – щит и меч Советской власти». – И только значительно позже я понял его мудрый умысел. Да, у проживающих в главном корпусе комнаты большие, потолки высокие, окна широкие и персональный санузел. А в коттеджах три крохотные комнаты, потолки низкие и один санузел на троих обитателей. Зато в главном корпусе ты у всех на виду и все видят, кто к тебе приехал, и кто у тебя на сколько остался. А в коттедже это видят только твои соседи, если они есть. Это раз. А второе – общение. Живущие в главном корпусе общаются только за завтраком, обедом и ужином, да и то когда случай и Алексей Павлович сводят за одним столиком в столовой. А проживание в маленьком коттедже просто вынуждает соседей к общению. Особенно – по вечерам, когда пишмашинки отстучали и в кинозале кончился просмотр очередного западного или советского шедевра. Тут на маленькой веранде коттеджа сам бог велел сварить кофе (мой бездомный образ жизни приучил меня всегда иметь при себе джезву и маленькую лабораторную электроплитку) и достать из загашника бутылку-другую с тремя заветными звездочками. Остальное приносили соседи, и вечер мог затянуться до трех утра, а то и позже – в зависимости от запасов спиртного и общности взглядов на «соссилиссиссеский» реализм. Одним из моих первых соседей был Яков Сегель, который еще в тысяча девятьсот тридцать пятом, в свои двенадцать лет сыграл Роберта Гранта в знаменитом фильме Вайнштока «Дети капитана Гранта», где пел знаменитую песню «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!». А теперь, в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом, Яков Александрович сам был знаменитым режиссером («Дом, в котором я живу», «Прощайте, голуби!» и др.) и профессором ВГИКа. Но никакого чванства и вальяжности киноклассика в нем не было. Едва став моим соседом, он сказал:
– Значит так, старик! Ты знаешь, что такое сыроедение?
Поскольку он был на пятнадцать лет старше меня, «старик» прозвучало обаятельно, и я сознался, что не имею о сыроедении ни малейшего представления.
– А зря! – сказал Сегель. – Но ты хотя бы слышал, что год назад меня после аварии с трудом вытащили с того света и собрали по частям?
Это я знал. Во время съемок фильма «Серая болезнь» Сегеля и директора этого фильма сбила на улице машина, директор умер на месте, а Сегеля, едва живого, чудом довезли до Института имени Склифосовского. Там
– Ничего из того, что дают нам в столовой, я не ем и тебе не советую, – сказал мне профессор Сегель. – Это все мертвая пища, она нам не нужна. А я себя после аварии сыроедением поставил на ноги. Сейчас мы с тобой сядем в машину и поедем в продмаг за фруктами и овощами. Я тебя научу правильно питаться.
Дело было весной – в марте или в апреле. Светило, я помню, солнце, мы сели в его белую «Волгу» и по тающей снежно-грязной колее поехали сначала в болшевский продмаг, потом в Первомайку, в Подлипки и еще куда-то. Короче говоря, мы проездили несколько часов по всем окружным продовольственным магазинам, но изо всех мыслимых овощей и фруктов нашли там только грязную картошку и пару кочанов капусты. Голодные, злые и породнившиеся на твердой вере в преимущества колхозного строя, мы вернулись в Дом творчества. Но даже при этом есть поданные нам в столовой паровые котлетки Сегель отказался, а попросил помыть, почистить и нарезать привезенные нами картошку и капусту. Когда пожилая официантка Лида, повидавшая на своем веку и не такие киношные закидоны, молча принесла на наш стол блюдо с ломтиками сырой картошки и листьями капусты, знаменитый сын капитана Гранта, постановщик фильмов «Дом, в котором я живу», «Прощайте, голуби!» и других, боевой орденоносец и лауреат международных кинопремий, профессор-сыроед Яков Александрович Сегель смачно захрустел этими дарами подмосковной природы. Из солидарности я поддержал профессора, надкусил сырую картошку и выразительно посмотрел на Лиду. Она всё поняла и тут же принесла мне горячие паровые котлетки с картофельным пюре.
– Слабак! – сказал мне Сегель. – Конечно, на одной картошке и капусте я тут не проживу, придется съехать домой. Но ты, когда будешь в Москве, приезжай ко мне, я научу тебя проращивать пшеницу и есть ее на завтрак.
Через пару лет, когда мы с Вадимом Труниным писали для Студии имени Горького сценарий «Юнга Северного флота», я стал часто бывать на этой студии, встретил там Сегеля, и он тут же повел меня к себе домой – он жил в соседнем со студией доме. Там, на подоконниках, в тарелках и противнях я впервые увидел то, что сегодня стало модным блюдом в самых крутых голливудских ресторанах и кафе – проросшую пшеницу. А тогда, в тысяча девятьсот семидесятом, Сегель прочел мне лекцию о пользе проросшей пшеницы и, повторно, о пользе сыроедения. Ну, и чтобы быть до конца откровенным, расскажу о нашей последней встрече тридцатого июля 1989 года. Это был мой второй день в Москве после двенадцати лет эмиграции – двадцать девятого июля в составе международной журналистской делегации «International Press Association», «Ассоциация международной прессы», я приземлился в Шереметьеве и почти «с корабля на бал» попал в родной Дом кино на заседание Межрегиональной группы депутатов Верховного Совета СССР. Господи, что творилось в те дни в Москве! На улицах и перед входом в Дом кино толпились демонстранты с плакатами «Долой фашистскую диктатуру КПСС!», «Советские суды – наследие сталинизма» и «Требуем распустить КГБ!». До моего отъезда из СССР каждый такой плакат стоил бы его хозяину стальных наручников, пары сломанных милиционерами ребер и пятнадцати лет в лагере для диссидентов в болотах Мордовии. А теперь те же милиционеры индифферентно стояли за веревочным ограждением входа в Дом кино и безучастными взглядами скользили по этим плакатам. Но еще больше, чем плакаты, меня поразили лица людей, которые их держали. Я не знаю, как это описать, – во всех лицах этой толпы, в их глазах было одно-единое выражение ПРЕДЕЛА, КОНЦА, ДНА. Словно этот народ уже вычерпан до последней капли и на дне их общей души – только ножи, торчащие из сухого пепла…
Я прошел к разрыву в веревочном ограждении, но милиционер преградил мне путь:
– Ваши документы!
– Press! – ответил я по-английски, ткнул пальцем в свою красную бирку на лацкане пиджака и уверенно шагнул мимо него в Дом кино.
Вот и всё. Импортная бирка и знание психологии советской милиции открыли мне дверь на первое заседание оппозиции советского парламента. В прохладном вестибюле Дома кино было пусто, но над широкой лестницей, уходящей вверх, к залу, гремел мужской голос:
– Да, мы оппозиция! Но мы оппозиция конструктивная! Мы за быстрый переход от диктатуры к демократии! А они – за плавный, медленный переход…
«Они» – это, конечно, про Горбачева и его команду, – подумал я, взбежал по лестнице навстречу радиоголосу, шагнул в зал и оказался в проходе между сценой и первым рядом. Тут торчала телегруппа, они снимали оратора на трибуне, и длинноволосый седой режиссер недовольно повернулся ко мне. Но…
– Старик! – тут же просиял он, это был мой давний приятель Гриша Залкинд. – Ты видишь, что у нас происходит! Конвент! Французская революция!